реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Краснов – Мои великие люди (страница 14)

18px

Возни с грибами нам хватило на весь оставшийся день: мыли, чистили, а затем, заготовив укропу и соли, укладывали в кадки. Еще о каком-то несделанном деле заикнулась было тетя Паша, но махнула рукой:

— Завтра день будэ!

Что за дело, выяснилось утром.

— Валушка заколоть поможешь. — Приготовила все необходимое: ножи, кастрюли, таз.

Сроду мне не приходилось резать никакой живности, даже курицы, не то что овцы. Наотрез отказываюсь: не могу!

— Як не можешь? Ты же на фронте був! Я-то надиялась. И в стадо его не пустила… Придется соседа кликать. Тогда сделай милость — отвези кита за Воложку. Такой негодник, распросучий сын! Нету того дня, чтоб не набедокурил. Все-то перенюхает, пораскрывает. Сколь кринок в погребе перебил. И як ловко орудует, сатанюка. Не знает, что в горшке, так он в нее лапой и валит. Сметанник! А мышей не ловит… В мешок его, тунеядца!

Теткиного «кита» перевез я в лодке на ту сторону протоки и на островке вытряхнул из мешка, припугнул веслом, тот скрылся где-то в камышовых зарослях.

Возвращаюсь не сразу: какое-то время поразговаривал с рыбаками. Захожу во двор: под навесом какой-то пожилой хмурый мужик обрабатывает подвешенную к перекладине и уже ошкуренную тушку барана, а в ногах у него, полуозверев от свежей крови, злобно косясь на каждое движение, на каждый звук и дико урча, грызет что-то под незлобную ругань своей хозяйки кот-котище, словно я его и не отвозил за Воложку. Не иначе, добрался вплавь: еще не вся шерстка высохла. Увидев меня, тетя рассмеялась:

— Вот так и я однажды увезла его километров за двадцать и бросила. Думала, отмаялась. Приезжаю домой, а он, паршивец, уже на крыльце сидит. Меня ждет и исты просит.

Сказала и тут же забыла своего «кита», принялась помогать мужику, взрезавшему грудину тушки. Подивилась на жировую пленку, снятую с брюшины:

— Ух, якой платок-то завязался!

Гусак вдвоем отрывали, опять она не сдержалась:

— Ого, как крепко пришит!

От потрохов отделила пузырек желчи:

— Хорошее лекарство от ревматизму!

Показывала мужику, где какие кусочки вырезать, самые лучшие складывала отдельно в тазок:

— Кате повезу!

4

В дом отдыха я опаздывал, и поэтому мой путь лишь вначале совпадал с пушкинским маршрутом. С бывшего Большого Московского почтового тракта, по которому великий поэт ехал из Симбирска в Языково, я должен был свернуть к ближайшей железнодорожной станции, откуда километров тридцать мне предстояло прокатиться на пятьсот-веселом, как поныне здесь называют пригородные поезда.

Из попутных машин разглядывал я придорожные селения, помеченные у меня на чертеже: Селдь, Баратаевка, Тетюшское, Сиуч, Тагай, Прислониха. Пробовал представить, как они выглядели при Пушкине, и казалось мне, что и тогда были точно такими — с домишками, крытыми где соломой, где жестью, что и тракт был точно такой же — разъезженный, с буграми и яминами. Прикидывал, где могли находиться станционные смотрители с лошадьми. Мало-помалу стал представлять и самого Пушкина в карете, уносимой тройкой быстрых коней.

…На нем клетчатый шотландский плед, шляпа по самые глаза, тонкие руки в замшевых перчатках. Взгляд задумчив и грустен. Сказывается усталость от многодневного путешествия. Он уже месяц как из дому. Встречавшиеся с ним в пути извещают близких:

«Манеры его светские, но слишком подвижные… Выражение его глаз, темно-серых с синеватым отливом — какое-то жгучее, а притом ласкающее, приятное. А какой он веселый, любезный — прелесть!» А каким он кому-то представляется, ему до этого дела нет. Он спешит. Ему не терпится поскорее вернуться к своей семье. Тоска ему без жены! И вернулся бы, но взялся за гуж, не говори, что не дюж. И деньги нужны, деньги! Вечно приходится искать кредиторов, и, уезжая, жене средств оставил слишком мало, в обрез, и она того и гляди сделает новые долги, не расплатясь со старыми. Мысленно он все время с ней: «Женка, женка! Я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши… Для чего? Для тебя: чтобы ты была спокойна и блистала себе на здоровое, как прилично в твои лета с твоею красотою». Ехал, страдая от собственной неосмотрительности: сколько раз давал себе слово запасаться в дорогу какой-нибудь провизией и вечно забывал и часто, по его же собственному признанию, голодал, как собака.

Ради главного и сокровенного в каких ценнейших радостях вынужден отказывать в пути самому себе! Под Симбирском было имение знаменитого героя суворовских походов. (Совсем недавно, сочиняя с Вяземским шутливую «Памятку», назвали рядом с именем поэта Вальяшева «его превосходительство генерала Ивашева».) Хотелось свернуть, но нет, пересилил себя. Побывать бы в Тургеневке: вот она, рядом, в двадцати верстах от Симбирска, — там, возможно, милый Александр Иванович, приехавший погостить в свое поместье, а если и нет, то и без него там примут Пушкина как родного. И тут не дал себе воли: некогда! Да вот, совсем рядом, в Верхней Мазе, живет любимец славы Денис Давыдов, певец-гусар, некогда певший биваки, а теперь — любовь и, видимо, засевший за мемории. К нему-то уж и совсем стыдно не заехать. Прочесть бы ему своего «Гусара», еще никому не читанного. То-то его белый локон в черных кудрях вскочил бы от восторга!.. Как узнает Денис Васильевич, что Пушкин мимо него проехал, вот будет ругаться! (Он и ругался в своем скором письме, сердито, неистово: «Ты был у Языкова… Думаешь, что я мог бы засидеться в своем захолустье и не прилетел бы обнять тебя? Злодей, зачем не уведомил ты меня о том?») А что поделаешь, не разорваться же на части. Пушкин и к Языковым мчался не столько ради встречи с братьями, сколько ради бумаг, имеющих отношение к Пугачеву, которые они обещали ему показать. И как он, видимо, горевал, что начатое дело пока движется медленно: оно только в начале, а конца и не видно.

По обочинам дороги плыли разукрашенные осенью лесочки, луга и пажити. И Пушкин, вспоминая иные края, казнил себя: почему он сейчас не с семьей в Царском Селе или на Черной речке, не в Михайловском или в Болдино. И образ жены-красавицы горячил воображение: высокая, стройная, талия тонкая, взгляд карих косящих глаз кроток и задумчив, лоб чист и нежен, блестящие черные волосы гладко причесаны, и локоны на висках. Так и умчался бы сейчас на перекладных через всю Россию — к ней! Раньше даже и не догадывался, что способен на такое великое чувство. Никогда не был постоянен. А тут и желания другого нет: покинув коляску, влететь в свой дом и пасть к ногам Натали — по-детски уткнуться в ладони нежных рук! Как тянет к семье! Доходит до странного: в Казани у Фуксов скатерть пахла мылом, вспомнил — дома простыни пахнут резедой… Всплывало в памяти и другое — как звал жену в арзамасское поместье и как она при этом вскинула глаза в гневе: «С волками? Бой часов? Да вы с ума сошли!» — и залилась слезами. Милая женка! Жаль, что ее не оторвать от этого Петербурга, «свинского». Это слово само собой срывается с уст при всякой мерзости, на которые щедра царская столица. Уехали бы в деревню, жил бы независимо, предался бы вольному сочинительству. Увы, это только мечта, ничего подобного быть не может… И разочарование вкрадывалось в его сердце, лик очаровательной супруги исчезал с глаз.

Чудный поэт. Складывалось начало поэмы о Петре Первом:

На берегу пустынных волн Стоял он, дум великих полн…

Взамен — свято место пусто не бывает — наплывают поэтические образы, зарождающиеся замыслы стихов и поэм. Свежий томик Мицкевича, подарок московского друга Соболевского, уже доставил ему много удовольствия. Веселил шутливой надписью дарителя: «За прилежание, успехи и благонравие». Вспомнились все озорные проделки в совместном их пути из Петербурга в Москву. Польский язык Пушкин освоил в общении с Мицкевичем и мог читать его в оригинале.

Баллады Мицкевича о воеводе и о трех Будрысах просто прелесть, они дивно зазвучат и по-русски. Это будет посильная дань нежной дружбе с польским поэтом.

Скрашивают дорожные неудобства Байрон, Шекспир, Овидий — любимые его собеседники. Со времен Гурзуфа и Кишинева их томики он возит с собой.

И конечно же, в такие минуты никогда не остается в стороне Пугачев. Сколько еще в нем неясного для Пушкина. «Кто он? Преступник или защитник? Преступник или защитник?» — одна и та же дума не отпускала. Выписки из архивов, заготовленные в Петербурге, в явном противоречии со всем услышанным от нижегородских, казанских, симбирских, оренбургских свидетелей пугачевского бунта. «Для кого он разбойник, а для нас он — царь-батюшка!» — горячо защищали старики главаря восстания. Пушкин готов и сам занять их сторону. Даже когда называли не царем, а просто Пугачем — все равно говорили с гордостью и любовью. Это нравилось Пушкину. С его воображением нетрудно было представить себя на месте народного защитника Пугача. И поглаживая усы и бороду («Ус да борода — молодцу похвала: выду на улицу, дядюшкой зовут»), и вспоминая, как самого в Молдавии цыганы между собой называли Пушкой, не раз, наверное, подумал в природном своем озорстве: «Пугач и Пушка. Каково!» И все записанное, все услышанное, касающееся Пугачева, имело для него величайшую цену. Дорожный сундук, в котором находились все его бумаги, а с ними дневники академика Рычкова, а также принадлежавший Пугачеву канделябр с огарком свечи, подаренный симбирянином Шуваловым, форейтором крестьянского царя, Пушкин не упускал из виду и следил, чтоб Ипполит, тот самый «человек мой», изруганный поэтом в письмах с дороги, ни в коем случае не открывал и — боже упаси! — не потерял, не перепутал с чьим-то чужим в дорожных скитаниях. Ох уж этот Ипполит! Глянешь и вспомнишь Никиту Козлова. Как там верный дядька? Он теперь нянька. А довольна ли им Таша? И снова Пушкин мысленно с женой. Боже, как он по ней соскучился! Вновь вынимает из кармана полученное в Симбирске, единственное за всю поездку ее письмо — «четыре страницы кругом». От грудницы страдает, а столько написала, себя не поберегла. Почерк ровный и четкий. На французском весьма мило и грамотно, на русском (и всего-то несколько слов!), как всегда, с ошибками. Но это ли принимать во внимание, если в письме только и разговору — о Машке да о Сашке, о петербургских новостях. Каждое слово, до самой подписи Nathalie, волнует, настраивает на сожаление: может, это глупо, что он сейчас разъезжает, быть бы ему дома, возле своей несравненной женки. И думал, как всегда: «Милое, чистое и доброе создание, которого я ничем не заслужил перед богом!»