18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Кочетков – Из быта минувших дней (страница 1)

18

Николай Кочетков

Из быта минувших дней

Апология Хрисогона

В то серое, пропитанное сыростью утро, когда над городом висел тот особенный, тяжелый туман, который всегда предвещает не то долгую оттепель, не то возвращение морозов, в низком и сводчатом зале судебной палаты происходило то странное и страшное дело, которое люди, по какому-то недоразумению, привыкли называть отправлением высшей справедливости. Зал этот, выложенный грубым камнем, еще не успел прогреться после зимы. На стенах выступали капли влаги, похожие на холодный пот, и в этом полумраке, едва разгоняемом коптящими факелами, всё казалось ненастоящим, призрачным, кроме одного — нелепого и мучительного противоречия между живым человеческим чувством и мертвой буквой закона.

Председательствовал в суде старый инквизитор Георгий. Это был человек, давно перешагнувший тот рубеж, за которым лицо превращается в застывшую маску исполненного долга. Его седые, жесткие брови нависали над глазами, которые видели так много греха и раскаяния, что перестали различать за ними живых людей. Он сидел неподвижно, сложив на сукне стола свои узловатые, желтые, как старая кость, пальцы, и в этой его неподвижности чувствовалась не сила, а та страшная уверенность человека, который раз и навсегда решил для себя все вопросы бытия и теперь лишь с усталым нетерпением ждет, когда другие признают его правоту.

По правую руку от него помещался Павел — молодой еще человек с горячечным блеском в глазах и тонкими, вечно дергающимися губами. Он принадлежал к тому сорту людей, которые любят истину не за то, что она освещает путь, а за то, что она дает им право карать тех, кто идет в темноте. Он поминутно поправлял складки своей сутаны, и в каждом его движении сквозило раздражение на медлительность старика и на само существование подсудимого, который смел не просто грешить, а рассуждать о своем грехе.

Напротив Павла сидел Никифор. Он был молчалив, приземист и старателен. Весь его интерес в жизни, казалось, сводился к кончику пера, которым он с невероятной тщательностью выводил буквы на пергаменте. Ему было совершенно всё равно, что именно он пишет — смертный ли приговор или список продуктов для кухни; для него существовала лишь красота ровного почерка и порядок в бумагах. Он был тем самым необходимым винтиком в машине правосудия, без которого она бы не скрипела так слаженно, перемалывая человеческие судьбы.

Посреди зала, на деревянной скамье, отделенный от судей невидимой, но непреодолимой пропастью, сидел Хрисогон. Это был человек лет сорока, с лицом обыкновенным, даже несколько скучным, если бы не его глаза. В них не было ни фанатичного вызова, ни рабского страха. Напротив, в них светилось то спокойное, пытливое внимание, с каким астроном наблюдает за движением звёзд. Он смотрел на своих судей не как на палачей, а как на досадную помеху в сложном и важном размышлении. Его кафтан был помят, воротник рубахи расстегнут, и в этой его неухоженности было больше достоинства, чем в накрахмаленных воротниках судей.

В самом дальнем углу, за тяжелой колонной, почти сливаясь с тенью, стояла Варсонофия. Она не плакала в голос — ее горе было слишком глубоким и старым для слез. Она лишь крепко сжимала в руках концы своего платка, так что костяшки пальцев побелели. Она смотрела на затылок мужа с тем выражением безнадежной любви и ужаса, с каким смотрят на человека, добровольно ступающего в пропасть ради идеи, которую невозможно ни обнять, ни почувствовать на вкус.

Тишина в зале была такой густой, что слышно было, как потрескивает нагар на свечах и как Никифор, макнув перо в чернильницу, нечаянно стукнул о край сосуда. Этот звук, такой будничный и мелкий, послужил сигналом. Георгий медленно поднял голову, и его взгляд, тяжелый, как надгробная плита, остановился на Хрисогоне. Суд начался — не из желания найти истину, ибо истина считалась уже найденной, а из потребности облечь насилие в форму торжественного обряда.

За низкими перилами, отделявшими судейское возвышение от остального зала, теснилась толпа. Это были те самые обыватели, которых в обычные дни можно встретить на рыночной площади или в притворах церквей: лавочники с масляными лицами, пахнущие кожей и прогорклым салом; мелкие чиновники в опрятных камзолах, чья жизнь состояла из бесконечного переписывания ненужных бумаг; и женщины в темных платках, пришедшие сюда с тем же чувством смутного любопытства, с каким они ходят смотреть на уродцев, привозимых бродячими цирками. В воздухе стоял тяжелый, смешанный запах немытых тел, мокрой шерсти и дешевого табака. Все эти люди, по отдельности, возможно, были добрыми отцами и заботливыми соседями, но здесь, слившись в единую серую массу, они превратились в некое многоголовое существо, жаждущее не истины, а зрелища. Они шептались, переминаясь с ноги на ногу, и в этом шепоте слышалось не сострадание, а то невольное удовольствие, которое испытывает человек, видя, что беда, на этот раз, прошла мимо него и обрушилась на другого. Особенно выделялся в первом ряду тучный мясник, чьи красные, заплывшие жиром щеки едва заметно подрагивали при каждом слове Георгия. Он смотрел на Хрисогона с тем же профессиональным, оценивающим прищуром, с каким смотрел на тушу вола, гадая, сколько веса уйдет в обрезки. Рядом с ним стоял худой, изможденный старик — бывший учитель, чьи глаза горели недобрым огнем. Он ненавидел Хрисогона больше других именно за то, что тот осмелился сомневаться там, где сам старик всю жизнь привык лишь бездумно верить из страха перед наказанием.

Варсонофия, стоявшая чуть поодаль, казалась единственным живым существом среди этих манекенов. Она видела не «подсудимого» и не «еретика», а человека, который когда-то, в тишине их маленького сада, объяснял ей, почему облака принимают именно такую форму. Она видела его руки, которыми он касался их детей, и эти воспоминания сейчас казались ей более реальными, чем весь этот суд, чем этот серый камень стен и холодные глаза инквизиторов.

Георгий медленно, с натужным скрипом суставов, выпрямился. В зале воцарилась та особенная, вакуумная тишина, которая бывает в лесу перед ударом молнии. Он не смотрел на свиток, который услужливо подтолкнул ему Никифор; он знал эти слова наизусть, ибо за сорок лет службы они стали самой его плотью. Его голос, поначалу сухой и трескучий, как ломающийся хворост, постепенно окреп, обретая ту медь, которая звучит не в горле человека, а в самих сводах храма.

— Хрисогон, сын человеческий, — начал он, и в этом обращении слышалось не родство, а бесконечное удаление судьи от подсудимого. — Ты призван сюда не для того, чтобы мы обличали тебя в тайных злодеяниях или плотских грехах, коими полнится мир. Твой грех иного свойства. Он тихий, как плесень в погребе, но и столь же разрушительный. Тебя обвиняют в том, что ты, обладая разумом, дарованным свыше, обратил его против Подателя, посеяв в душах сограждан яд сомнения.

Георгий сделал паузу, и в этой паузе было слышно, как тяжело и часто задышал мясник в первом ряду. Старый инквизитор обвел зал взглядом, задерживаясь на каждом лице, словно проверяя, не пустила ли «плесень» ростки и здесь.

— Нам донесли, — продолжал он, и Павел при этих словах победно выпятил подбородок, — что в беседах своих ты не отвергаешь Бога открыто, как делают безумцы, но совершаешь нечто худшее. Ты низводишь Творца Вселенной до положения… возможности. Ты смеешь говорить о Вечном так, будто Он — лишь случайный гость на пиру, чье присутствие можно вычислить, взвесить и признать сомнительным. Ты учишь, что истина не явлена нам в откровении, а прячется в тумане догадок.

Георгий оперся руками о стол, подаваясь вперед. Его тень, огромная и горбатая, накрыла Хрисогона, сделав того еще меньше и беззащитнее.

— Ты стоишь перед лицом святой инквизиции, — голос Георгия упал до зловещего шепота, пробирающего до костей. — И закон наш прост: либо ты признаешь Абсолют, без изъятий и условий, либо ты признаешь себя врагом порядка мирового. Ибо если в Боге можно сомневаться хотя бы на малую долю, то и в законе, и в государе, и в самой жизни нет более опоры. Скажи нам перед лицом этих людей: готов ли ты отречься от своих умствований и признать, что истина не имеет степеней вероятности, а есть свет, не знающий тени?

Варсонофия в углу зажала рот ладонью, сдерживая крик. Она знала этот тон — так говорят с человеком, за чьей спиной уже встал палач.

Хрисогон не вскочил с места и не возвысил голоса. Он лишь медленно выпрямил спину, и этот простой жест заставил толпу подступить вперед, а Павла — нервно вцепиться в край стола. Взгляд Хрисогона скользнул по сводам зала, задержался на своей жене и, наконец, мягко остановился на Георгии.

— Вы спрашиваете, отец мой, — начал он, и голос его звучал удивительно буднично, как у человека, рассуждающего о погоде или о цене на зерно, — готов ли я признать истину, не имеющую тени. Но разве сама природа, созданная, как вы говорите, Им, не состоит из света и тени?

Павел открыл было рот, чтобы выкрикнуть проклятие, но Георгий движением желтой ладони остановил его. Хрисогон продолжал:

— Я не безумец, чтобы отрицать Творца. Это было бы так же глупо, как утверждать, будто этот замок построился сам собой из придорожной пыли. Но я смотрю на мир и вижу в нем… игру. Представьте себе, что вы бросаете кость. Вы надеетесь, что выпадет шестерка, вы молитесь об этом, вы верите в это. Но рука ваша дрожит, стол неровен, и кость катится, повинуясь тысяче мелких случайностей. Означает ли это, что шестерки не существует? Нет. Означает ли это, что она выпадет непременно? Тоже нет.