Николай Иванов – Восхождение: Проза (страница 40)
В залегшей цепи рядом с Колей оказалась Солкондор. Он спросил ее, показав пальцем себе на грудь:
— Что у шамана вот тут висит?
— Кун[65], — не раздумывая ответила она. — Там его ханякан[66]. Когда кун оборвется — шаману смерть.
— Понятно, — задумчиво сказал Коля. — А вон и гости незваные…
От берега к тайге двигалась группа людей. Издалека трудно было разглядеть, кто они? Но на кочевников похожи не были. Они продвигались редкой цепью, перебежками с флангов, умело защищаясь среди бугров и чумов. Словно кто их вымуштровал. Они стреляют не из бердан, и тем более не из кремневок, — ясно по звуку выстрелов. На винчестеры тоже не похоже — передергивают затвор сбоку, а не скобу снизу. Короткий выступ ствола над ложей, массивный приклад — ну конечно же арисаки, японские армейские винтовки! Они палят, а в них нельзя — угодишь либо в жилище, либо в испуганно мечущегося оленя.
— Кто из твоих друзей самый добрый охотник? Кто белку в глаз бьет?
— Моя навкалан[67], — с достоинством произнесла девушка. — Мой род Курбэйдэ не был худой охотника.
— Нужно хотя бы одного взять живым. Подстрели в ногу, чтобы не ушел…
Удивленно посмотрела на начальника комендатуры Солкондор. Положила винтовку в снег, рядом запасную обойму.
— Как можно люди стрелять? Моя аткан[68], эркаэсэмкан, однако люди стрелять — эди[69]. Эко сказал!
— Это же враги, — пытался втолковать Коля, потому что видел — наступавшие с берега ребята прекратили огонь, боясь угодить в чумы. — Они уйдут, и мы ничего не узнаем!
Молча сидела Солкондор, недвижно застыло ее лицо. С молоком матери впитала она запрет — в человека нельзя стрелять. Если род пойдет на род — это можно, так повелел суглан, и удаган получил разрешение у богини солнца Деличи. А самой взять и выстрелить? Эди! У обагрившего человеческой кровью свои руки охотника никогда не будет удачи.
Но пограничникам все же удалось ранить одного из диверсантов. Коля увидел, как ближайший к чумам человек выронил винтовку и упал, обеими руками схватившись за бедро. Судорожными толчками он пополз по замерзшему ручью, и сугробы скрыли его. Путь его был ясен — спрятаться за ламутский дю. Ему это удалось. Однако странная картина предстала перед пограничниками, быстро сбежавшимися к чумищу. Человек лежал с пятью глубокими проколами на шее. Будто лапа неведомого зверя ударила его, вырвав куски горловины. По облику убитый напоминал якута — те же крупные черты лица, белая коло, высокая меховая шапка, которых не носят кочевники…
На всякий случай начальник комендатуры велел позвать Федорова: может, опознает? Но тот ничего вразумительного сказать не смог.
Поздно ночью Коля Карпов открыл свой блокнот, положил его возле коптящей рыбьим жиром лейки и записал: «Сегодня мы из-за потери политической бдительности и успокоенности преступно проморгали недружественный нам акт, в чем и понесли потери…»
Не хотел Евсей глядеть в глаза Федорову. В «черной» комнате стоял перед ним, уставив взгляд в пол, теребил поясок. Начальник кооперации, большой человек, сидел боком — этим он показывал крайнее нерасположение к подчиненному. Он не спеша кушал из блюда хаяк — замороженное масло в сметане. Глотал маленький кусочек, облизывал пальцы, не спеша выбирал новый ломоть. Имеющий широкую спину — сдержан; имеющий идэхэ[70] — не будет высказывать беспокойства перед наступающей зимой. Нючи, стоящий перед ним, был идэхэ.
— Прощенья просим, — который раз начинал канючить Евсей. — Сам не знаю, как грех случился. Ей-богу, бес попутал.
— Итирик кихи бэрэтээгэр кутталлаах[71], — наконец процедил сквозь зубы Федоров.
«Ну, прорвало, — вздохнул с облегчением Евсей, по-прежнему не подымая глаз. — Пусть по мордасам вдарит — скорей остынет. Ведь добрейший в своем нутре человек!» Он уже зажмурился, ожидая звонкой оплеухи, но Федоров не шевелился. Лишь доносилось из-за стола, покрытого атласным платом, чавканье и иканье.
Вспомнилась Евсею первая встреча с начальником кооперации. Уже были разбиты остатки дружины Пеплова, уже переловили чумиканские гэпэушники комендантскую роту, что пробиралась по тайге с золотой кассой дружины в сторону маньчжурской границы. И государственные прииски начали работать, и суда советские повезли к берегу товары, и убежавшие туземцы из гольцов по стойбищам вернулись. Скитался в эти дни Евсей по промыслам, не мог никак к единой кормушке прибиться. У золотишников — за тачкой спину скрючивает, у рыбаков — руки от студеной воды сводит. Охотничью долю ему даром не надо, того гляди, зверь задерет или с голоду в тайге околеешь. Знаем, бывали. А оказался он вроде как нечаянно возле провиантских складов кооператива, только что созданного в Учге. Лежала у него сызмальства душа к торговому делу, чего скрывать. Талант, как говорится, в землю не упрячешь — все равно себя выкажет. Вот он и приноровился: то с лодки подсобит конец завести, то поможет мешок завязать, то ящик на спину рабочему взвалит… Ну, само собой, осьмушку табаку там за пазуху сунет, чаю кирпич за голенищем схоронит — по мелочам, чтоб сильно не били. Туземцы, правда, смирный народ, но вдруг кто буйный попадется?
Два дня таким манером кормился Евсей, а на третий, ясное дело, его схватили. Привели к начальнику в кутузку, в этот самый «черный» кабинет для приема простых людей. Глянул лишь раз он на Евсея, а у того и сердце остановилось — насквозь пронзил его судьбу. Сказал строго:
— Вместе с Пеплом отряд воевал. Люди стрелял. Точно?
Молчит Евсей, все ангельские чины в престоле господнем поминает. Уж не видал ли его начальник в деле? Если видал — не открутиться. Эх, за плитку чая пропадать православному…
Помутилось у него в голове, упал он на колени, полез сапоги начальнику лобызать. Что поделаешь, коль жизнь такая, не помирать же русскому человеку на туземной чужбине. Через все пройти надо, зато после дети отблагодарят — если появятся. Вспомнят, как деды страдали, к новой жизни стремясь.
Поглядел Федоров, как целует его грязные сапоги нючи, который был без винтовки, с ног до головы в лохмотьях, проглотивший злой язык. Дал насладиться своему сердцу. Потом встал с грубой неструганой лавки, поманил пухлым пальцем.
Вскочил с грязного пола Сисякин, глаза синие искры мечут, с бороденки пыль сыплется. Начальник поднял потрепанную ровдугу на стене, шагнул в тайную дверцу. Евсей за ним. Обвел взглядом открывшуюся комнату — дух занялся. Ишь ты… По стенам шелка да подзоры, по полу все шкуры да меха! Господский апартамент, да и только! Правда, граммофона не видать.
— У кого есть пища, у того не утруждаются ноги, — произнес Федоров, показывая на узорчатый плат с мисками и резными деревянными чашами-чаронами.
«Кормить будет! — радостно подумал Евсей. — А что? Или я не защитник царя и отечества? Да попадись он мне под горячую руку годика два назад…» Наевшись под завязку, напившись кумысу и несколько осоловев, Евсей и вовсе придирчиво стал посматривать вокруг. Насчет мебелей слабовато — ни тебе полотенцев с петухами, ни часов с кукушкой. Уж мы-то в господских квартерах бывали, манер благородной жизни знаем…
Тем временем начальник кооператива чарон опорожнил, тряпкой утерся. Смежил веки — то ли задремал, то ли сквозь щелки гостя изучает. Вздрогнул Евсей, когда заговорил тот:
— Пепеляй — что мэнэрик[72], много слов говорил и шума пускал, мало дела показал.
— Истинно так, — поддакнул Евсей, подавшись вперед.
Замолчал Федоров, смотрит искоса на Евсея. И тот не промах — ждет, что дальше будет.
— Бочкин — что юер[73], зло людям принес, потому никто не пошел с ним.
— Куда уж ему, — махнул рукой Евсей. — Слабачок. Что есаул, что генерал — не, не тот заквас.
— Дьоннох[74] надо. Тогда много кесов[75] пройдешь и путь будет легкий.
— А уж вот это совершеннейшая правда, — подтвердил Евсей. — В самую вы, как говорится, точку угодили, господин хороший! Светлая, прямо скажу, голова!
Надул щеки Федоров, важный сидит. За спиной его — мешки с мукой, под ним — меха дорогие, у локтя — ящики с патронами.
— Мой народ саха[76] — хозяин земли. Вода, тайга, сопка, в них рыба и зверь — чужому не хотим давать. Черт не отходит от того места, где ему удалось покушать. Надо прогнать силой. Умный человек учил: будем автономий делать. Республика! Чтоб знатный человек, богатый хозяин власть держал и торговал!
Подумал Евсей Сисякин, помолчал для серьезности. Цвикнул зубом.
— Это по нашей части. Ты аккурат на нужного человека попал. Меня ведь хлебом не корми, дай республику сладить. Но — дело хлопотное, откровенно скажу — дорогое дело.
Закатил глаза в потолок Евсей, принялся загибать рыжие пальцы:
— Клади оленя-трехлетки цельную тушу, ставь спирта полуштоф да муки-крупчатки два куля! — Глянул на коопначальника, торопливо добавил: — Или три. Обратно одежу новую давай, обувка прохудилась — во…
Он пошевелил большим пальцем, вылезшим из сапога.
Засмеялся Федоров, спрятались глазки в толстых щеках. Сказал загадочно:
— Если медведь будет иметь большой палец, пусть собака ходит с ружьем. Ты — нужный нючи. Что скажу — будешь делать.
С тем и разошлись и премного довольны друг другом долго оставались. Если бы не прошлый случай весной. И как угораздило Евсея напиться? Словно бес под руку шептал: «Прими косушку! А вторая соколом! А третью слабо? А изба о четырех углах…» В нужный час не подпалил Евсей лабаз с провиантом и порохом, проспал весь день за ящиками с мануфактурой. Ночью взломал дверь в лавке, что мог — унес, чего не осилил — попортил, как приказано было. А как дошел черед бить бутылки со спиртом — дрогнуло что-то у него внутри. Вспомнил вдруг он себя босоногим мальчонкой на утренней зорьке, скачет будто на неоседланном жеребце по росному лугу, а вокруг туман клубится, туман… Тяжкая ему выдалась доля, полная забот и лишений. Если бы не она — разве подвел бы он товарища Федорова? И правильно он на Евсея серчает! И пусть! Так ему, подлецу, и надо!