Николай Иванов – Восхождение: Проза (страница 11)
— Божьими, божьими, — сурово ответила она. — Где… мой-то?
Сетряков, бросив солому, повел ее к дому с голубыми ставнями. Всюду во дворах видела она людей с оружием, лошадей под навесами или просто так; из одного двора торчало круглое рыло орудия.
«От антихрист, от антихрист!» — скорбно качала она головой.
— Что у него — девка тут, что ли? — спросила Мария Андреевна Сетрякова. — Или брешут в Калитве?
— Может, и не брешут, — осторожно промямлил дед Зуда. — Ды только хто их, молодых, разберет? Я, Андревна, теперь не в самом, значит, штабе, при Иване, а в при-строе, во дворе, и за лытки… хи-хи… нико́го не держав.
— Дурак, — ровно сказала Мария Андреевна. — Не знаешь — так и скажи.
Колесников увидел мать из окна, вышел на крыльцо — в гимнастерке, без ремня, с непокрытой головой, с невыспавшимися пьяными глазами. Смотрел на нее с каменным неподвижным лицом, ежился от холодных капель, срывающихся на шею с навеса крыльца. Вышел на крыльцо и Марко́ Гончаров — у того морда вовсе распухла от беспрестанной, видно, гульбы.
— Здравствуй, Иван, — сухо сказала Мария Андреевна и оперлась на палку, тяжело дыша: нет, не для ее ног эта дорога.
— Добрый день, мамо, — ответил Колесников безрадостно и стал спускаться с крыльца. — До мэнэ, чи шо?
— До тэбэ, до тэбэ, — потрясла она утвердительно головой и пристально посмотрела сыну в лицо. Колесников отвернулся.
Мария Андреевна вошла в чужой дом, где жил Иван и где размещался его штаб, заметив при этом, что Марко́ Гончаров настороженно и вопросительно глянул на Ивана, а тот недоуменно пожал плечами, — сам не понимаю, чего явилась. Выскочили на голоса у порога Кондрат Опрышко с Филькой Струговым, осклабились почтительно, Филька хотел даже принять у матери атамана дорожный посох, но Мария Андреевна не дала, отвела руку. В горнице были еще какие-то люди, Мария Андреевна узнала Сашку Конотопцева, были тут же и Гришка Назаров, Иван Нутряков… В горнице был накрыт большой стол, гудели голоса, табачный дым стоял коромыслом. Мелькнуло девичье лицо, и Мария Андреевна с упавшим сердцем сказала себе: «Она!»
Колесников прикрыл дверь в горницу, ввел мать в другую комнату, где стояла широкая двуспальная кровать с блестящими шарами-шишками и с высокими, горкой уложенными подушками; над кроватью, в деревянных рамках, висели фотографии чужих, незнакомых ей людей.
Колесников молча ждал.
— Ну? — наконец не выдержал, грубо спросил он. — Чего пришла?
Она не отвечала, смотрела на него — какое-то изменившееся, жестокое лицо, поседевшие виски, нечесаная голова…
— Что ж ты делаешь, Иван? — с отчаянием в голосе спросила Мария Андреевна, и из глаз ее сами собою покатились слезы.
— Что!.. — дернул он плечом и криво усмехнулся. — С Советами воюю, ты знаешь.
— За кого ж ты воюешь, Иван?
— За кого… За народную власть. Без коммунистов, поняла? Красной Армии скоро конец, долго не протянет. Вон, у Антонова какая сила!..
Мария Андреевна покачала головой.
— Не для того люди царя сбрасывали, Иван. Старую власть назад никто не допустит.
— А царь нам теперь ни к чему, — хохотнул Колесников. — Свои командиры будут. Глядишь, потом и про меня вспомнят.
— Разобьют вашу шайку, Иван, не надейся.
— Не шайку, мамо! — строго и обиженно сказал Колесников. — У нас такие ж части, как и в Красной Армии. И лупим мы их как цуциков!
— Да слыхала я, слыхала. — Мария Андреевна слабо махнула рукой. — В Криничной сонных красноармейцев порезали, в Терновке…
— Это военная хитрость, — хмыкнул Колесников. — Тут уж кто кого. Смертная игра.
— Ото ж и оно, что игра. — Мария Андреевна горько вздохнула. — Втянули тебя как Ивашку-дурачка, а ты и рад — командиром поставили.
Колесников вскочил.
— Никто меня не втягивал, мамо! И про Ивашку ты брось… Они у нас все поотымали. Батько да дед горб гнули-гнули, а где все наше добро? Где? Где кони, коровы, веялки, земля где? Что, кроме голых рук, у меня осталось, а?
Колесников почти кричал; по заросшему щетиной лицу пошли желваки. Он принялся нервно ходить взад-вперед по комнате, и хромовые его сапоги напряженно поскрипывали. Закурил, отвернулся к окну, дым синими тощими кудрями расползался над его головой. Мария Андреевна смотрела ему в спину, понимая все больше, что пришла зря, что перед нею непонятный теперь, чужой человек, как и эти фотографии на стене, как весь этот дом с пьяными вооруженными мужиками, с явно подслушивающими под дверями Опрышкой и лысой этой образиной, Филькой Струговым.
— Танька… как там? Оксана? — глухо, не оборачиваясь, спросил Колесников.
— Наведался бы, не за тридевять земель штаб твой. — Мария Андреевна тяжело поднялась. — Или белобрысая та не пускает, а? Лидка, говорят…
— Ну ладно! — Колесников резко оборвал мать, раздавил подошвой сапога окурок. — Лидка эта при штабе, грамотная она, бумаги составляет. Набрехать все могут. А уж Данила при Оксане… тут как не крути, все углы выпирают наружу. Народ зря балакать не станет.
— Брось банду, Иван! — дрожащим голосом сказала Мария Андреевна. — Богом тебя прошу! Уж лучше смерть всем нам, чем позор такой. Опомнись!
Колесников шагнул к двери, резко открыл ее, и Филимон Стругов, с ушибленным лбом, отскочил в сторону.
— Отвезите мать в Калитву! — приказал Колесников. — Бричку ту, на рессорах, заложите… Нет, лучше санки, те полегче, да напрямки, по лугу.
— Я и так дойду, ничо́го, — твердо сказала Мария Андреевна. — До дому ноги сами идут.
Старой дорогой она пошла назад — еще больше согнувшаяся; ноги совсем не слушались, хорошо, хоть палка была крепкая. Опрышко с Филимоном Струговым толклись с нею рядом до самого мосточка, уговаривали «малость остыть и на нашего атамана не лаяться: он исполняет волю народную». Тащиться же в такую слякоть пешком — глупость, они сей момент заложат санки и домчат в пять минут до самого дома. Она не слушала их, в сердцах отмахивалась от наседавших собак.
У полыньи Мария Андреевна остановилась, через падающие по-прежнему слезы смотрела на дымящуюся холодную воду — легко, наверное, утянула бы она под лед…
Примерно на середине пути до Новой Калитвы ей повстречалась пара легких саней. Сытые лошади играючи несли сани по раскисшей, непригодной для езды дороге. Мария Андреевна ступила в сторону, в снег, глядела на возбужденных, явно навеселе, людей, на ленты в гривах лошадей. «Свадьба, что ли, какая? — мелькнула мысль. — В такую-то годину…»
С гиканьем, хохотом-свистом, с вяканьем остывшей на морозце гармошки сани пролетели мимо, промчались, обдав Марию Андреевну липкой холодной грязью. Увидела на санях два-три знакомых лица, среди них Богдан Пархатый, из зажиточных, с ним Яков Лозовников, Ванька Попов… Была с ними и какая-то дивчина в белой, праздничной накидке на плечах…
Лида, пробывшая в банде уже две недели, чувствовала, что назревают какие-то события. Что-то вдруг засуетились в штабе, забегали: стаскивали из других изб столы и лавки, посуду, поглядывали на нее многозначительно, с повышенным интересом. Лида поначалу не придала этому особого значения — мало ли по какому поводу затеяли гулянку. Ждут, наверное, гостей — носилось от одного к другому веское: АНТОНОВ, АНТОНОВ… Лида так и поняла: ждут тамбовского главаря Антонова.
О себе она не подумала: жизнь ее, пленницы, определилась внешне. Убежать из Новой Мельницы было нельзя, Опрышко, Стругов и даже дед Сетряков смотрели за ней во все глаза. Наказано было и всему штабу: при малейшей ее попытке к бегству — стрелять. Лида ежилась от одной этой мысли, грубо и жестко сформулированной Колесниковым в самый первый день, когда Гончаров привез ее в Старую Калитву. О многом она передумала длинными черными ночами, плакала. В мыслях уже не раз кончала с собой, потом поняла, что не сделает этого. Уйти из жизни, не попытавшись спастись? Не отомстив бандитам?
Колесников ничего не говорил ей, не объяснял. Изнасиловал он Лиду в первую же ночь: без единого слова сорвал с нее одежду, повалил, а когда она закричала от боли и страха, сдавил рот безжалостными холодными пальцами…
Именно в ту ночь Лида решила, что не станет больше жить, что повесится или разрежет себе руку, но скоро поняла, что этой возможности у нее не будет. Стругов и Опрышко, меняя один другого, особенно в те первые дни и ночи, следили за ней во все глаза с многозначительными сальными улыбочками, не разрешая ей закрываться в комнате. Опрышко, как всегда, молчал, посмеивался в бороду, а Филимон Стругов подмигивал простецки, успокаивал: «Ты, Лидка, голову себе не морочь. Цэ бабье дило, дуже приятно, так шо не бесись. Все бабы через то прошли, не ты первая…»
Повышенное внимание оказывала и бабка Евдокия, хозяйка дома, нашептывала: «Ой, не держи ничо́го на уме, девка, запорют они тебя, забьют. Иван Сергеевич на расправу лютый…» «И без тебя, старая карга, знаю, — думала Лида. — Все вы тут друг друга стоите… Ну, ничего, подожду момента…»
Голодным, затаившимся волком смотрел на нее Марко́ Гончаров. Лида поняла, что Гончаров уязвлен поступком Колесникова, что подчинился приказу, но при случае сведет с атаманом счеты. Все это хорошо, легко читалось на вечно пьяной физиономии Марка́, от одного вида которой Лиду бросало в дрожь…
Он смотрел на нее как на что-то неживое, будто перед ним была красивая игрушка, которую у него отняли, вырвали из рук, а за это полагается отомстить. И если б, конечно, был это не сам атаман… Не раз и не два Гончаров при случае тискал ее, щупал, однажды она замахнулась на него, но ударить не посмела — такой встретила злобный, звериный взгляд. Хотела было пожаловаться Колесникову, но горько лишь усмехнулась — нашла защитника!