реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Гумилев – Полное собрание сочинений в десяти томах. Том 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии (страница 90)

18

Серый и тяжелый поднялся он со стула и взглянул на мутное окно бесцветным, темным взглядом. Потом рассмеялся и, схватив стакан с недопитым вином, бросил его в окно.

Задребезжало, зазвенело...

Взметнулись видения, и только на одно мгновение ярко и радостно улыбнулось мне лицо чье-то за мутным окном. Серый, тяжелый воздух ворвался в комнату.

Серый и усталый смеялся человек на стуле, и, насмешливо щурясь, хихикала глупая, потускневшая от времени картина на стене.

Тогда я подошел к человеку, разбившему стекло, подошел и, глядя в его безразличное, тусклое лицо, прошептал: «Ты никогда не увидишь того, что увидел я... Никогда!» <...>».

Аполлон. 1912. № 1.

ПРП, ПРП (Шанхай), ПРП (Р-т), СС IV, ЗС, ПРП 1990, ШЧ, СС IV (Р-т), Соч III, ОС 1991, Изб (Вече), Лекманов, Москва 1988.

Дат.: январь 1912 г. — по времени публикации.

Перевод на англ. яз. — Lapeza.

Александр Александрович Блок (1880–1921) впервые упоминается Гумилевым в письме к В. Я. Брюсову от 1 мая 1907 года: «Может быть, Вас не затруднило бы дать мне рекомендательное письмо к Ал. Блоку, которого Вы, наверно, знаете. Его «Нечаянная радость» заинтересовала меня в высшей степени» (ЛН. С. 432). Нет, конечно, никаких сомнений, что творчество Блока «в высшей степени заинтересовало» юного «ученика символистов» задолго до выхода «Нечаянной радости» — тот же Брюсов совершенно справедливо указывал на блоковскую поэзию как на один из основных «источников влияния» на автора ПК (см.: Русский путь. С. 343). Что же касается личного знакомства, то оно, по всей вероятности, состоялось лишь 26 ноября 1908 года, во время первого появления Гумилева на «башне» Вяч. И. Иванова (см.: ЛН. С. 433). Впрочем, «короткого» знакомства не получилось: личные контакты двух поэтов вплоть до 1918 года не выходили за рамки «светских» литературных встреч, что не влияло на неизменное и безусловное преклонение Гумилева перед гением Блока.

В сознании младших современников и последующих поколений — вплоть до нынешних читателей — Гумилев и Блок образовывали некое «антитетическое единство» как «противоположности во всем» (О. А. Мочалова — см.: Жизнь Николая Гумилева. С. 113). Блок, действительно, достаточно скептически относился к раннему, «довоенному» Гумилеву, а в 1918–1921 гг., когда отрицать мощное влияние Гумилева на творческую молодежь России было уже невозможно — считал это влияние «духовно и поэтически пагубным» (В. Ф. Ходасевич — см.: Николай Гумилев в воспоминаниях современников. С. 206), о чем печатно заявлял в знаменитой статье «Без божества, без вдохновенья. Цех акмеистов» (1921). Что касается Гумилева, то его отношение к Блоку иллюстрируют оставленные на дарственных экземплярах инскрипты: «Александру Александровичу Блоку с искренней дружественностью. Н. Гумилев» (ЧН. ИРЛИ. 94. 5/69); «Моему любимейшему поэту Александру Блоку с искренней дружественностью. Н. Гумилев. 6 февраля 1916» (Колчан. ИРЛИ. 94. 5/70); «Дорогому Александру Александровичу Блоку в знак уважения и давней любви. Н. Гумилев. 14 декабря 1918» (Костер. ИРЛИ. 94. 5/71); «Дорогому Александру Александровичу Блоку последнему лирику первый эпос. Искренне его Н. Гумилев. 21 марта 1919» (Гильгамеш. Вавилонский эпос. СПб., 1919. ИРЛИ. 94. 5/72). (Для сравнения уместно привести блоковский инскрипт: «Дорогому Николаю Степановичу Гумилеву — автору «Костра», читаемого не только «днем», когда я «не понимаю» стихов, но и ночью, когда понимаю. А. Блок. III. 1919» (Исследования и материалы. С. 381).)

Гумилев не «полемизировал» с Блоком — в том смысле этого слова, который вполне применим для обозначения его отношений с Брюсовым, Вяч. И. Ивановым, Городецким и многими другими литераторами (и, кстати, для обозначения отношения Блока к Гумилеву). Все, связанное с Блоком, — и даже то многое, что было неприемлемо для него (и что никому другому он не прощал) — ему хотелось не «опровергнуть» или «умалить», а «пережить», «понять», «истолковать» — и он относился к минутам общения с Блоком с восторгом не то ребенка — перед необыкновенной игрушкой, не то ученого — перед непонятным феноменом природы. Как очень удачную иллюстрацию сказанного следует привести сценку, сохраненную в воспоминаниях Вс. А. Рождественского: «Однажды после долгого и бесплодного спора [с Блоком] Гумилев отошел в сторону явно чем-то раздраженный.

— Вот смотрите, — сказал он мне. — Этот человек упрям необыкновенно. Он не хочет понять самых очевидных истин. В этом разговоре он чуть не вывел меня из равновесия...

— Да, но вы беседовали с ним необычайно почтительно и ничего не могли ему возразить.

Гумилев быстро и удивленно взглянул на меня.

— А что бы я мог сделать? Вообразите, что вы разговариваете с живым Лермонтовым. Что бы вы могли ему сказать, о чем спорить?» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. С. 223–224). Впрочем, необходимо обратить внимание и на любопытный «нюанс» в их отношениях, отмеченный Р. Д. Тименчиком: «Гумилев неизменно отзывался о Блоке почтительно и восторженно, но при этом старался <...> пресечь его влияние на молодых поэтов. Гумилев стилизовал свои отношения с Блоком под борьбу за государственную власть. Это вытекало из взглядов Гумилева на назначение поэта, которое он открыто декларировал: “Поэты и прочие артисты должны в будущем делать жизнь, участвовать в правительствах”. Сходные мотивы лежали и в основе настойчивого утверждения Гумилевым акмеизма как особой литературной школы. Если Блок говорил Городецкому в 1913 г.: “Зачем хотите «называться», ничем вы не отличаетесь от нас” <...>, то Гумилев “находил школы необходимыми, как ярлыки и паспорта, без которых <...> человек только наполовину человек и нисколько не гражданин”» (Александр Блок. Новые материалы и исследования. Кн. 5. М., 1993. С. 24 (Литературное наследство. Т. 92)). Для прояснения специфики этой «борьбы за государственную власть» в русской литературе трагических 1910-х гг. можно привести емкую формулу В. Н. Хрусталева: «Противоположность мировоззрений Блока и Гумилева символична. Блок начал с принятого им без критики и анализа готового интеллигентского мировоззрения и изжил его. Гумилев начал с объективного восприятия внешнего мира и создал самостоятельное религиозно-научное мировоззрение. Война испепелила Блока и создала Гумилева» (Возрождение (Париж). 17 февраля 1930; цит. по: ПРП 1990. С. 317). Проекцией подобного взгляда в плоскость собственно «литературную» является трактовка этой коллизии в диссертации о Гумилеве Н. А. Оцупа: «Блок олицетворял уходящую эпоху. Гумилев открывал следующую. Блок воплощал высшие достижения символизма. Гумилев указывал на новый путь поэзии, загнанной в тупик символизмом. Блок стремился искупить свои грехи ценой собственной жизни. Сам же факт страстной самоотдачи чисто поэтическому творчеству за счет социальной жизни и даже просто личной жизни казался ему предосудительным. Гумилев гордился своим служением поэзии, он прощал себе грехи с ироническим весельем, но рисковал жизнью не колеблясь, когда считал это нужным. Оба — рыцари Средневековья, оба — национальные поэты» (Оцуп. С. 173). Об А. А. Блоке см. №№ 24, 33, 44, 73 наст. тома и комментарии к ним.

Стр. 14. — Имеется в виду ст-ние «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?..». Стр. 23–28. — Ср. с монологом Гумилева о Блоке, который приводит в своих воспоминаниях И. В. Одоевцева: «Блок совсем не декадент, не «кошкодав-символист», как его считают. Блок — романтик чистейшей воды и, к тому же, немецкий романтик. Недаром он по отцу немец. <...> Да, Блок романтик со всеми достоинствами и недостатками романтизма <...> в этом ключ, разгадка его творчества и личности. <...> Для Блока, как для Фридриха Шлегеля, Слово, — магическая палочка, которой он хочет заколдовать или расколдовать мир. Он, как Новалис, ищет самого тайного пути, ведущего его в глубины его собственного сознания. Он тоже в двадцать лет был бунтарем, хотел в своей гордости сравняться с Творцом. Он тоже хотел заколдовать не только мир, но и самого себя. И тоже — до чего это романтично! — был всегда недоволен своим творчеством <...>. Мучительно недоволен — и собой, всем, что делает, и своей любовью. Он не умеет любить любимую женщину <...>. Не умеет он и любить себя. И это еще более трагично, чем не уметь любить вообще. Ведь первым условием счастья на земле является самоуважение и разумная любовь к себе. Христос сказал: «Люби ближнего, как самого себя». Без любви к себе невозможна любовь к ближним. Романтики, как и Блок, ненавидят себя и презирают ближних, несмотря на то что вечно горят в огне страстей. Им, как и Блоку, необходимо раздражение всех чувств и повышенная впечатлительность, возможность видеть невидимое, «незримое», слышать неслышимое, «несказанное», как выражается Блок. <...> Даже необходимость кутежей и пьянства объясняется тем, что романтику надо постоянно находиться в повышенно раздраженном состоянии, в полубреду с болезненно обостренными чувствами. <...> Читая Тика, Шлегеля, Новалиса и немецких романтиков вообще, я всегда вспоминаю Блока. Все это мог сказать и он. У Блока даже внешность романтическая, в особенности в молодости, — его бархатные блузы с открытым белым воротником и его золотые буйные локоны. Он как будто сошел с портрета какого-нибудь друга Новалиса или Шлегеля. <...> И все-таки <...> Блок глубоко русский и даже национальный поэт, как, впрочем, все мы» (Одоевцева I. С. 218–219). Стр. 33–36. — Цитируется ст-ние «На железной дороге». Стр. 40. — Имеется в виду герой одноименной драмы Г. Гауптмана (1900). Стр. 42. — «Было бы легко доказать, — возражал Гумилеву Н. А. Оцуп, — что даже музы Пушкина и Лермонтова, какими внеэтическими они порой ни казались в ряде известных стихотворений, глубоко нравственны. Разве любая пушкинская поэма не выражает уверенности автора в том, что он долгое время после смерти останется дорогим народной памяти, которая будет признательна ему за то, что он лирой своей взывал к добру? <...> Странно, что Гумилев, отметив наличие у Блока преемственной связи с Некрасовым, как будто не понимает, что Некрасов (как и Лермонтов) был моралистом в том же смысле, что и Блок. <...> Гумилев, который афишировал горделивое безразличие к социальным вопросам и поднял бы страшный скандал, если бы его уличили в морализме, был тоже по существу подлинным потомком великих авторов XIX века. Он воплощал другое направление классической национальной поэзии, прежде всего торжественное, но его заветы были бы лишены всякого значения, если б он сам не страдал тем же «недугом», в котором упрекал Блока, — морализмом» (Оцуп. С. 65–66). Стр. 46–49. — Цитируется ст-ние «На островах». Стр. 54–55. — Неточно цитируется ст-ние «Слабеет жизни гул упорный...». Стр. 55–56. — Имеются в виду второе и третье ст-ния цикла «На поле Куликовом» — «Мы, сам-друг, над степью в полночь стали...» и «В ночь, когда Мамай залег с ордою...». Стр. 62–63. — Цитируется третье ст-ние цикла «Три послания» («Черный ворон в сумраке снежном...»). Стр. 66–68. — Об ассонансах см. комментарий к стр. 47–48 № 28 наст. тома.