Николай Гайдук – Златоуст и Златоустка (страница 78)
– Нет, – не согласился белый водолаз. – Самая высокая была – Манагара. Это уж потом она присела.
– Живая, что ли? Взяла и присела на корточки? А скоро на бок ляжет отдохнуть.
– А вы что, не знаете? Горы – живые. Они когда-то запросто ходили по земле.
– Ну, это уже сказки. Гора не идёт к Магомету.
– Хорошо. Я тогда скажу вам по-другому. Гора Манагара с годами просто выветрилась. Непогода разрушила, время.
– А я говорю… – Пожилой пристукнул кулаком по столику. – Самая высокая гора – это Народ.
– Тихо. – Белый водолаз посмотрел наверх. – Разбудим.
За окном уже светало. На восточном склоне воздух поголубел – горы словно бы с неба сходили на землю и становились на свои привычные места. В низинах бродили туманы, с головой накрывая кусты и по грудь заваливая тёмные хвойные деревья. Скорый поезд, замедляя ход, стал изгибаться на повороте, и Литагин с верхней полки вдруг увидел солнце, краснощёко встающее в сером сумраке над Уральским хребтом.
И опять попутчики внизу повели негромкую беседу.
– Вот вы говорили – бог по имени «Ра», – напомнил белый водолаз. – Но ведь это не славянский бог. Так что не надо за уши сюда притягивать «Рассею». Ра – это Бог Солнца у египтян.
– Согласен, да. Но почему же тогда у славян Волга называлась – Ра? Надеюсь, не будете спорить? – Пожилой попутчик оживился. – А если мы дальше по этому пути продвинемся? Что значит – Урал? Молчите? А я скажу! Урал это значит: У РА – то есть, горы, находящиеся у солнца.
– Я бы вам охотно возразил, но, боюсь мы станцию проедем. Попутчики вышли, негромко продолжая спорить. И Ермакею даже стало жалко, что они так скоро покинули купе: интересно было слушать. Но сожалел он недолго – усталость опять придавила к жёсткой казённой подушке; за последние полгода измутырканый делами издательского дома, задёрганный заботами государственного значения, лейтенант Литагин снова глубоко заснул, замком сжимая руки на груди – оберегал секретные бумаги.
Уже ободняло, когда он глаза продрал. Тепловоз, неутомимый трудяга, к этому часу почти что вырвался из каменных объятий Урала – горы одна за другой откатились от железной дороги. За окнами заголубела долина, словно огромная чаша, до краёв налитая молоком туманов. Замелькали пригородные дачи. Забор потянулся вдоль железной дороги. А на заборе – куда ни посмотри – забористая брань всевозможных цветов, различных глаголов, междометий, наречий…
И тут за столиком внизу опять заговорили попутчики – уже другие люди.
– Грамотеи! – возмутился какой-то старик. – Что вытворяют! И никакой управы нет на них…
– А какая управа, если даже в книжках пишут, как на заборах?
– Ох, сынок, не говори. – Старик вздохнул. – Я на днях зашёл в книжную лавку, смотрю, дымится книга и начинает гореть… Я побежал к продавщицам, так, мол, и так, вызывайте пожарных! Так они меня на смех подняли. Это книжки у них там горят от стыда, и пожарные тут не помогут. Книжки-то горят не так, не тем огнём. Магазин не загорится. А вот душа и сердце – эти могут. Запросто. – Старик внизу покашлял дребезжащим горлом. – А ты, сынок, не слышал про Златоуста?
– Ну, как не слышал? Слышал. Там люди мрут, как мухи.
– Нет, сынок, ты говоришь про город Златоуст, а я говорю про писателя. Не слышал? А этот, Король Мистимир? Не знаком?
– Читал кое-что.
– Так вот он когда-то был Златоустом, а нынче. Кха-кха. Все прилавки завалили королевской дребеденью. Ох, ну да ладно, выйду, подышу.
Дверь на колёсиках завизжала и сердитый голос старика пропал за дверью; там он тоже продолжал что-то ворчать.
«Странно! – Литагин зевнул. – Голос какой-то знакомый». На минуту-другую вынырнув из дремоты, Ермакей опять забылся под стукоток колёс, будто под размеренный перестук дождя. А когда он выспался – небо за окнами поезда совсем посветлело. Снова открылась великая русская даль – деревеньки, сёла, сенокосные луга, поля и пашни. И снова душа лейтенанта полнилась грустью и горечью по поводу новой Отчизны, ограбленной среди бела дня современными ловкачами, проходимцами и прощелыгами. «Ну, почему, почему, – недоумевал Ермакей, – почему и за что эти черти так на нас ополчились? Почему и за что же они так невзлюбили всё русское – простое будто бы, но очень самобытное? Кому и почему всё это не по носу?»
Затем в купе кто-то вошёл. И снова Литагин услышал голоса, среди которых был как будто знакомый скрипучий голос старика. Стараясь не выдать себя, Ермакей осторожно глянул с верхней полки и обомлел.
Внизу возле окна за столиком – друг против друга – сидели два странных пассажира. Один из них сильно смахивал на крупнолобого, бородатого Фёдора Михайловича Достоевского. А второй – темнокожий Старик-Черновик, который в последнее время выдавал себя за старика Бустрофедона.
«Тёплая компашка!» – Лейтенант вдруг ощутил под рёбрами громко стучащее сердце.
А Старик-Черновик в это время, огорчённо вздыхая, возобновил прерванный какой-то разговор.
– Федор Михайлович! Вы, видно, были правы, когда сказали давеча.
Достоевский нахмурился.
– Я много чего говорил. Вы напомните.
– А вот сейчас, минуточку… – Обхватывая голову руками, Старик-Черновик зажмурился от напряжения. – Нет! Видно, дырка в памяти. Не вспомню. Муму непостижимо, как я мог забыть…
Крупнолобый бородач, похожий на Достоевского, с грустью глядел за окно. Русские пейзажи, от которых веяло древностью, время от времени заслонялись колоссальными щитами, стоящими вдоль железной дороги. Со щитов охально улыбались полуобнаженные красотки. В глаза плескалось нарисованное пиво из кружки, в которой можно было искупать коня. Вычурно и пёстро в глаза бросалась реклама чего-то американского, чего-то китайского, корейского, немецкого и даже марсианского…
Печально глядя на всё это художество, Достоевский произнёс именно то, что старик силился вспомнить:
– Русскому народу ни за что в мире не простят желания быть самим собою. Весь прогресс через школы предполагается в том, чтобы отучить народ быть собою. Все черты народа осмеяны и преданы позору. Скажут, тёмное царство осмеяно. Но в том-то и дело, что вместе с тёмным царством осмеяно и всё светлое. Вот светлое-то и противно: вера, кротость, подчинение воле Божьей. Демократы наши любят народ идеальный, в отношении которого тем скорее готовы исполнить свой долг, чем он никогда не существовал и существовать не будет.
Темнокожий старик аж просветлел от радости.
– Господи! Вот сказано, так сказано! Сколько лет миновало, а звучит современно, бороду даю на отсечение. А наши графоманы со своими вшивыми книжонками? Тьфу да и только! У нынешних писателей от Достоевского одно только название на лбу – «Идиот».
Немного театрально, с натугой посмеиваясь, бородач, похожий на русского классика, возразил:
– И среди наших тоже есть достойные. – Поправляя старинный сюртук, пахнущий нафталином и тесноватый в плечах, лобастый человек заговорил другим голосом, принадлежавшим будто бы не Достоевскому: – Достойные есть. Только мало. Увы.
– Увы, увы! – подхватил темнокожий старик и вдруг почти запел сердечным, нежным тоном: – Ах, боже ты мой, боже мой! Я всегда с удовольствием вспоминаю то время, когда мы с вами так вдохновенно, так славно работали!
– Со мной? – изумлённо спросил человек, похожий на Достоевского. – Это когда же вы, простите, работали со мной?
Темнокожий несказанно заволновался.
– Фёдор Михалыч! Дорогой! Да вы не узнаёте, потому что я переоделся! Но это для пущей маскировки. А на самом-то деле… Да вы присмотритесь… Да я же Старик-Черновик! – Темнокожий пассажир ладонью стукнул по своей груди. – Вы присмотритесь! Неужели не узнаёте, Фёдор Михайлович?
– Нет, простите, всё как раз наоборот, – сказал собеседник. – Это вы не узнали меня.
– То есть как? – бормотал старик, продолжая улыбаться. – Фёдор Михалыч! О чём вы говорите? Я не пойму.
Человек, похожий на Достоевского, снова театрально засмеялся, довольный собою.
– Ладно, – вальяжно изрёк он, – не стану вас больше смущать. И в следующее мгновенье старик изумлённо и разочарованно ахнул: бородатый собеседник – это был загримированный актёр – стал потихоньку отдирать от себя приклеенную бороду. Посмотрев на голое лицо лобастого актёра – лицо, вдруг показавшееся неприятным, – старик чуть не сплюнул.
– А я-то, дурень слепошарый, тьфу!.. – Он отвернулся, испытывая жгучее желание дать пощечину этому голому и наглому лицу. – И зачем же вы так обрядились, господин лицедей?
Горестно качая лобастой головой, специально забритой под Достоевского, лицедей стал рассказывать, какие теперь пошленькие репертуары в театрах, среди которых был и тот, в котором он работает.
– Кругом одно и то же! – кручинился актёр. – Торжественная поступь всевозможной пошлости, мелкотемье, мыльные оперы. Я, грешным делом, уже и не надеялся. Думал, так и помру, не сыграв ничего достойного. И вдруг… Смотрите…
Старик от неожиданности даже попятился, когда актёр стал перед ним размахивать какими-то бумагами, вынутыми из дорожной сумки.
– Что это у вас? Что за листовки?
– Сценарий! – Глаза актёра заискрились. – Еду на съёмки картины о Фёдоре Михалыче. Вот по пути решил порепетировать. В образ вжиться, так сказать.
Старик сердито хлопнул дверью и ушёл, но ненадолго. Душа его была уязвлена, оскорблена в самых лучших чувствах. Он уже ненавидел этого проклятого лицедея. И себя ненавидел – это надо же было на такую удочку попасться. Несколько минут назад безоговорочно поверив образу Достоевского, старик теперь настроен был воинственно. Вернувшись в купе, он заворчал, глядя на актёра: