Николай Гайдук – Златоуст и Златоустка (страница 110)
Пошатываясь, будто контуженый, пассажир побрёл куда-то в полумрак, надеясь набрести на жилище и попроситься переночевать. Небольшая торная дорога подвернулась под ноги. Тёмные дубовые леса вдоль дороги стали подниматься. Мерещились башни и стены – остатки генуэзской крепости в Балаклаве. Буковая роща под ветром зашумела в стороне. Повстречался одинокий граб, торчащий около ручья. Над потемневшей кромкой Южных гор переливчатым светом заплескалась первая звезда. Из глубины Степного Крыма потянуло остудой, и в тёмных камышах за ручейком коростель как будто заскрипел.
Пройдя ещё немного, он увидел краешек сверкающего моря. (Хотя на самом деле это было озеро). Покрытое шёлковым штилем, «море» слегка туманилось. По берегам валялся мусор, битые бутылки. Вишнёвые и тёмно-малиновые отблески заката отражённо плавали по «морю», напоминая краснопёрый косяк. Заря потихоньку зажмуривалась в тучах на западе. Становилось глухо, сыро и жутковато. И такими заманчивыми, такими желанными показались далёкие огни на горизонте – бегом захотелось бежать.
Впотьмах забренчало коровье ботало – небольшое запозднившееся стадо брело в деревню. Пастух на лошади, как богатырь былинный, возвышался на фоне остатков зари.
Подойдя к пастуху, пассажир угрюмо поинтересовался:
– Скажи мне, приятель, не в этой ли ржи Тараса Шевченко папаха лежит?
Пастух неспешно высморкался, ладошку вытер об штаны.
– Тут уже давно не сеют рожь. Всё дурниной позарастало.
– Понятно. А до Балаклавы далеко?
Слово «Балаклава» пастуху было незнакомо. Зато была знакома баба Клава, самогонщица. Пастух за ухом почесал и посмотрел куда-то на закат.
– Ты промахнулся, парень. Баба Клава, аж вон там…
Они ещё немного поговорили, плохо понимая друг друга, и пассажир задумался, бестолково глядя в темноту.
– Где я нахожусь? – Пассажир обеими руками обвёл пространство. – Разве это не Крым?
Всадник улыбнулся, поправляя ногу в стременах.
– И снова ты маленько промахнулся. – Он потыкал кнутовищем в небо. – Ты, мил-человек, на Марсе.
Пассажир взмолился, едва не падая в копыто лошади, и пастух наконец-то смилостивился, сказал, что это – Матушка-Сибирь. Оглушённый, потрясённый и подавленный пассажир долго сидел на поваленном дереве – у воды потускневшего озера, впитавшего в себя последнюю кровиночку заката. Деревенский пастух уже был далеко – в березняке бренчало коровье ботало, будто кандалы звенели: «динь, бом, динь, бом, слышно там и тут, нашего товарища на каторгу ведут…» Пассажир смотрел по сторонам и никак не мог уразуметь, что перед ним действительно – Сибирь. Как это так? Фантастика! Но постепенно приходило осознание, и внутренний голос подсказывал: «Фантастика эта называется телепортация – мгновенное, почти молниеносное перемещение в пространстве. Это всё равно, что сесть верхом на молнию; кажется, так говорил мне учитель…»
Темнота сгущалась, и надо было идти куда-то, искать ночлег.
Одинокий огонёк золотился на пригорке – в избе пастуха Чистопольцева, который недавно повстречался. Простодушный, всем ветрам открытый, Чистопольцев любил повторять: «Три невольника на белом свете есть – пастух в чистом поле, зять в доме и собака на цепи». Много лет живущий под солнцем, под дождями и ветрами, этот «невольник чистого поля» имел продубленную кожу, крупными щепотками собранную под глазами, в которых лучилась детская какая-то наивность, душевное здоровье и красота, растворённая в воздухе лугов, сенокосов и чистополья. На скулах розовели румянцы, хотя пастуху уже за пятьдесят. Трудолюбивый, бережливый и припасливый, он в молодости крепкий дом поставил на пригорке, широкое подворье отвоевал у таежной округи; большой огород, выходящий к реке, серебряным хвостом играющей в тальниках, за которыми начиналось ополье, богатое чернозёмами.
Вот сюда, на огонёк, и притащился едва живой, угрюмый пассажир.
– Будто следом шёл, – разглядывая гостя на пороге, удивился хозяин, царапая небритую чалдонскую скулу. – Ну, пришёл, дак проходи, присаживайся.
Волей судьбы приговорённый к вечным скитаниям, Златоуст как-то очень болезненно всегда ощущал дыхание чужого дома, чужой семьи и всего того, что прежде называлось – домострой. Но теперь ему было не до того: кошмарный перелёт «верхом на молнии» контузил. Сидя за столом, он плохо слушал хозяина, рассеяно отвечал на вопросы. В горнице пахло стряпнёй, русской печкой. Хозяйка степенно ходила – крепкотелая, грудастая баба, под которой музыкально скрипели-пели клавиши тесовых, тщательно промытых половиц.
Женщина молча увела двоих детишек в дальнюю комнату, молча постелила чистую скатерть, на скорую руку сгоношила на стол. Появилась простая, своими руками в огороде и в поле добытая пища. Стеклянным рылом замерцала прозрачная бутылка самогона с газетной затычкой.
Приготовив на стол, хозяйка ушла к ребятишкам.
– Значит, говоришь, отстал от поезда? – Чистопольцев разлил по стаканам. – Ну, давай за то, чтобы не отставать от наших поездов.
– Отличный тост, – вяло похвалил сутулый гость. – Только я не буду. И так башка болит.
– Ну, ты как знаешь! – Перекрестясь, хозяин жахнул гранёный стакан и стал аппетитно, азартно закусывать, время от времени посматривая на пришлого.
Был он какой-то маленько пришибленный, какой-то странный. И не пьяный, и не с похмелюги – это хозяин понял. А вот глаза у парня – вроде как «не здешние». Примерно такие глаза были у свояка, запившего на три недели; с топором по деревне носился, искал врагов народа.
– Значит, говоришь, зовут Громила Додоныч? Нет? А как? Горнила? – уточнил хозяин. – Ясно. Ты давеча спросил про эту, как её? Я с бабой Клавой спутал. Балаклава, да? Ну, вот. А это где ж такая?
– В Крыму. Возле моря.
Хозяин перестал хрустеть ядрёным малосольным огурцом. Глаза распухли от изумления. Он подавился и покашлял – огрызок огурца пулей выскочил изо рта.
– Возле моря? – Вытираясь рукавом, пастух покачал плешивой головой. – А Сибирь, она, брат, возле горя. Соображаешь?
– Я в Балаклаве спрыгнул, – подавленно ответил гость, понимая, насколько глупо это звучит.
– А чо ты прыгал-то? Зачем? Зайцем, что ли, ехал? – Такой расклад хозяин понимал. – Билеты нынче вздорожали. Народу скоро ни вздохнуть, ни дёрнуть. А у меня свояк, не к ночи будет сказано, нажрался стеклорезу, так на Луну улетел. Дальше моря твоего.
Гость покачал головой.
– Хорошо бы на пьянку списать. – Да только я не пил, вот штука. У меня там было дело на миллион. Расхожую эту фразу «дело на миллион» Горнила Зазвонович сказал просто так, как люди зачастую говорят затасканными штампами. Но в следующий миг он побледнел и голову руками обхватил. – Там же действительно груз на миллион! Да не в рублях, а в долларах!
Пастух неодобрительно крякнул.
– Все как сбесились на этих долларах.
Покружив по комнате, гость подошёл к порогу, стал обуваться.
– Слушай! – глаза его ещё сильнее вспыхнули. – Далеко до станции?
Хозяин помолчал, глядя на левый, сильно разбитый ботинок странного гостя.
– Через перевал. – Пастух рукой махнул. – Версты четыре. Да только ты впотьмах башку свернёшь. Иди, ложись. Я утречком дорогу покажу. Куда теперь?
– Утро вечера не дряннее, – тихо сказал странный гость. – Так любил говорить мой слуга. Добрый мой и преданный Оруженосец.
«Молотит, прости, господи, как мельница. – Пастух отодвинул стакан с самогонкой. – Ножик надо спрятать от греха подальше». – Он перекрестился на икону, мерцающую дешевеньким окладом в красном углу.
– Хрося! – позвал Ефросинью, жену. – Постели ему!
– Уже постелила, – откликнулась хозяйка откуда-то из-за двери, где посмеивался ребенок, слушая сказку перед сном.
Незваный гость обрушился на чистую постель и так проспал до вечера – Ефросинья будить не хотела, а хозяин вернулся только с первою звездой. Они поговорили тихо, горестно. Ефросинья сказала, что, видно, захворал гостенёк, лежит пластом, лоб горячий, как сковородка. Лежит и поминает какого-то Вора или Гама, и пастуха заодно.
Златоуст, конечно, не мог не знать о потаённой силе пастухов; наиболее матёрые, опытные, они могли с нечистой силою сдружиться. Чаще всего эта дружба с каким-нибудь лешим, который владеет таёжной окрестностью. Весной, при первом выгоне скота на пастбища, пастух – так, во всяком случае, было на Руси – совершал потаённый обряд в тайге под тёмной елью. При помощи магического слова пастух подзывал к себе лешего и преподносил ему одно, два или три яйца, которые людям несведущим могут показаться скромным даром. А на самом-то деле это была существенная жертва: на протяжении лета леший возьмёт себе одну, две-три коровы, зато всё время будет помогать пасти большое стадо, охранять от волка и другой какой-нибудь напасти. Такой договор заключали они – пастух да леший. Заключали – буквально. Пастух брал ключ, брал замок, запирал его и прятал ключ где-нибудь в корнях могучей старой ели, похожей на косматую лешачиху.
Вот о чём теперь тревожился болезный, денно и нощно валяясь на кровати в углу за шторкой. «Леший – это ладно, это полбеды, – тоскливо думал болезный. – А вдруг этот пастух не только с лешим связан? Где леший, там и другая сволочь. Может быть и Воррагам, и Нишыстазила…»
Однако время шло и ничего тревожного не происходило в доме пастуха, и человек, выздоравливая, успокаивался. Он полюбил свой тихий закуток за шторкой, полюбил этот сельский пейзаж за окном, где догорали последние погожие деньки.