Николай Бизин – Вечное возвращение (страница 47)
Инициация, злой обряд посвящения, определение человеку его места, ничего общего не имеющий (или, все же, имеющий?) с таинствами Лесной Заставы; впрочем, что вверху, то и внизу! Вы (всего лишь) представьте себе гиббона-самца (узнается по красному заду), знатного вожака стаи, что в борьбе за свой обезьяний трон победил дерзкого претендента и (чтобы запечатлеть свое торжество) овладел низвергнутым соперником (всего лишь) телесно; но!
Тем на века отпечатав на нем знак подчинения. Следует признать, что сие вполне укладывается в обезьянью мораль.
Как отнесётся к подобной инициации (не к нему применяемой) человек познания? Скорее всего, никак – признав реальностью мира; и разве что душа его будет хохотать хохотом самопрезрения (посмотрите на равнодушного золотозубого); человек современных идей гуманизма, эта гордая одушевленная обезьяна, тоже останется недоволен предстоящим нам зрелищем; впрочем, он станет недоволен и собой.
Как будто в предстоящем действе ему предстоит пассивно (в обоих смыслах) участвовать – в то время, как его высокомерие требует, чтобы он всего лишь сострадал; но – Стаса, меж тем, уже бойко волокли в сторону мужского туалета.
Ошеломлённый (всего лишь физически: ударом по голове) он видел себя совершенно беспомощным (лишённым даже иллюзорного выбора): как будто он всю жизнь бежал по узкому и тесному коридору (а его жизнь оказывалась выцветшими обоями на стенах); он бежал, спасаясь от Дикой Охоты!
Более того – даже и неся оную охоту (до всего) в себе, оттого-то всегда кажется, что Дикая Охота настигает и дышит в затылок; а он (совсем как в безвоздушии рыба) – лишён не только плоти воды, но и воздуха души.
И отовсюду, напрочь сдирая одежду и кожу, цепляются сучья.
Потому-то ему все ещё (не) снилось, как бьют его головой об осклизлый унитаз, Бьют, предварительно хорошо раскачав. Расплющивая при этом переносицу или сокрушая челюсть. Влажно похохатывая. Подхватывают его, теперь уже совершенно обеспамятовавшего, под руки.
И держат. И вот уже Охота, именуемая Дикой, настигает его (о поэты, лжецы именований: охота ко всему неизбежна всем; даже для богов лишь немного отодвинуты сроки – такова притча Хозяина Лесной заставы).
Ближе. Ещё ближе. И лопаются барабанные перепонки.
И вот только тогда был ему Голос (ибо он стал по настоящему слышать):
– Оставьте его. Отдайте его мне.
Стас был человек как человек (почти без памяти тысячелетий и крыл за плечами); но – даже он увидел, как послушливо замерла реальность (и он оказался в безопасности).
Но не перестали его тащить. Не отпустили его. Казалось, что никто (кроме ни на что сейчас негодного Стаса) не расслышал необоримого Голоса; но – Голос принадлежал той единственной женщине, которая могла (бы) приказывать богам.
Так на беду свою (много горшую, нежели приключившаяся «здесь и сейчас») повстречался он с Яной.
Такой он её и увидел: внешне неброской и (внешне) ничего не предпринимавшей; Стаса продолжали волочь; но – стало это настолько бессмысленным действием, что нечего было этим озабочиваться; и она бесконечно стояла, и она бесконечно стояла-стояла-стояла в дверях, невесть как распахнувшихся и свободных!
Стояла как тростинка на ветру. Казалось бы, была она почти некрасива – для не имущих настоящего зрения! Лицо узкое. Глаза светлые, с подступающей вплотную зеленью. Тоненькая. Хрупкие плечики. Почти прозрачные кисти; но – стремительная (даже сейчас, когда замерла).
Такой он её и увидел – из своего беспамятства.
Казалось бы, что именно такая (ошеломляюще юная) – никак не могла она заступить путь Дикой Охоты (ко всему); казалось бы – ничего она не могла! Стаса продолжали волочь-и-волочь-и-волочь; причём – бесконечно, поскольку на деле после ее слов иллюзорное «здесь и сейчас» попросту перестало быть здесь и сейчас.
Наступало – «всегда». Воздух (Стихия) вдруг стал плотен как Вода (Стихия). Стаса волокли из Стихии в Стихию, и не было в этом смысла. Лишь голос золотозубого (как пузырьки в аквариуме) прекратил эту бесполезную судорогу.
– Да… Оставьте его! – причем злому (золотозубому) волшебнику пришлось даже потупить глаза (должно быть, он страусу бы позавидовал, дабы – спрятать их в какой-нибудь пол); впрочем, подручные его не могли сразу поверить своим ушам.
Они стали оборачиваться. Стали смотреть на него мертвыми рыбьими глазами. Потом в их покатых (вспомним громил «Атлантиды») лбах стало происходить бурление; но – вокруг уже совершалась та жизнь, в которой им не было места.
– Вы не поняли? – удивился золотозубый, которому не часто приходилось свои слова повторять; Стаса тотчас уронили! Ибо (как камень, протянутый вместо хлеба) выпустили из потных ладоней.
Стас – принялся падать (это только кажется, что падение уже случилось), и – продолжал падать (это только кажется, что он падает); но (вместо процесса падения он – раскалываясь как стекло, становясь по частям) негаданно начинает себя собирать (почти что сам по себе).
А потом – он лежал «частями» (в пределах тела), а вокруг шаркали и переминались подошвы: Дикая Охота отступала от него; но – не навсегда: даже эта реальность (спасения) осталась иллюзорна; и приснился Стасу разговор, в котором не было слов:
– Яна… – молча сказал вожак стаи.
Она взглянула.
– Я не могу так. Ты женщина. На глазах моих жлобов.
– На глазах твоих жлобов, – молча ответила она; время спустя она улыбнулась, но – не золотозубому волшебнику, а какой-то своей мысли.
Она сразу изменилась. Волосы ее перекинулись в рыжее пламя. Стали резко (как от ветра пустыни) очерчены скулы. Поэтому странной вышла улыбка. Робкой и, одновременно, совершенно безудержной.
– Ты ничего не понимаешь. Но мне тебя не жаль, – беспощадно сказала она.
Золотозубый – услышал. Время спустя ошеломленный золотозубый кивнул. Тогда она опять улыбнулась. Опять мимоходом прикоснувшись к его душе: дескать, не верь мне (не полностью верь мне) – мне всё-таки тебя жаль, мой беспомощный волшебник!
Тогда он (но опять так, чтобы никто посторонний не слышал) крикнул ей прямо (ибо – сдвинул расстояния, их разделяющие) в лицо:
– Но он даже правильных слов говорить не умеет!
– Быть может, и не умеет – или ещё не умеет; быть может – никогда не будет уметь.
Потом она (не знающая милосердия) безжалостно смилостивилась и сказала еще:
– Некий народ (из тех, что не холоден, не горяч и не тёпел), падал ниц перед золотозубым халифом (из тех, что обронены Аллахом и подобраны шайтаном), и всё бы складывалось в судьбе халифа прекрасно, не встреться на пути у процессии сидящий под пальмою суфий (или, иначе – некий дервиш), даже и не помысливший, чтобы пасть.
– И что?!
– А ничего. Но и всё.
– И все же объяснись. Пожалуйста.
– Халиф спросил у дервиша, почему тот не падает. Дервиш на вопрос ответил вопросом: почему я должен это делать?
– Потому что выше меня никого нет, – гордо ответил халиф.
– И что?!
– А ничего! Суфий улыбнулся и сказал: быть может, я и есть этот никто.
Золотозубый помолчал. Потом спросил:
– Халиф повелел казнить наглеца?
– Разумеется, причём – немедленно. А вскоре приближенные зарезали самого халифа. Который на их глазах утратил ауру неоспоримого превосходства и не сумел достойно говорить с мудрецом на языке мудрых. Вспомни слова древнегреческого суфия и поверни их вспять, и пойми: «Если бы я не был Александром, я хотел бы стать Диогеном.»
Время спустя золотозубый спросил:
– Ты хочешь сказать, что все еще оберегаешь меня?
– Уже нет, – просто ответила она.
– Да, я поступил с этим наглецом недостойно; но – я поступил именно так, как ты меня и обучала: я предъявил ему меру, которая оказалась много больше его. Совершенно как в пушкинской сказке: попросив у золотой рыбки – «всего», получи-ка равновеликое «всему» «ничто», сиречь – пустое корыто. Вот я и хотел посмотреть, как он выживет, получив свое «всё».
Только внешне их безмолвная беседа длилась долго. На деле (точнее, для окруживших их реальности «здесь и сейчас») была она мимолетна и как бы никому не значима; но – она была как дыхание в дыхание – перед расставанием! Поэтому – она была неумолимо жестока.
Женщина равнодушно улыбалась. Золотозубый (с какой-то не свойственной ему трепещущей неуверенностью) понял, что сейчас задохнётся в окружившем его безвоздушном бездушии – посреди неподвижности навсегда посторонних ему (а после встречи с ней иначе и не могло быть) человеческих лиц.
– Ты полагаешь, я тебя обучала? Быть может, ты даже мнишь себя моим учеником?
– Да, ты меня учила.
– Тогда ответь мне, ученик-недоучка, отчего из всех умерших так «никто» и не вернулся обратно?
– Но один, говорит, возвращался.
– Если ты о высокой поэзии некоего якобы древнего (всего-то два тысячелетия) текста, если ты об этом моралисте из Галилеи – так ведь и твои прихлебатели-предатели готовы на него уповать, – здесь она качнула подбородком в сторону зала.
Который (в этот миг именно что зрительный) зал попросту выпал из реальности – оказавшись в ирреальном.
Который зал – пребывал в ужасе из-за происходившей на их глазах расправы; по счастью, не состоявшейся; который зал – а его намеренно золотозубый не разгонял, демон-стрируя своей пастве перспективу отеческого (барского) назидания за ослушание
Да, я о твоих овцах, – сказала Яна. – Ибо – всем им тобою обещано оправдание: ты берёшь на себя их грехи; за что они тщатся соответствовать твоей мере. Они твои братья и сестры по вере и неверию в спасение души.