реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Бизин – Вечное возвращение (страница 22)

18px

Так она говорила, и он почти соглашался (поскольку она была абсолютно права); она говорила, что он отступник судьбы (а ведь это она была его судьбой: в сновидениях своих он не единожды был её мужчиной); но – она даже не поморщилась (бы) брезгливо от его помыслов.

Для нее ни в нём, в близости с ним не было низменного; но – а что нет у него ни единого шанса перекинуть себя в мир горний (где стал бы ей равным и во плоти), понимала только она!

Он – не мог (бы) в свою обречённость поверить; он словно (бы) услышал даже не сами её мысли, а изначальную её убеждённость в человеческой немощи.

– Есть у людей горнее, – сказал монах.

Она не ответила; зачем? Ее торжество ужасало. Привлекала ее красота. Он сумел остаться смиренным.

Она (даже не глядя глаза в глаза) – наблюдала за переменами в нем и тотчас (по своей воле) перестала быть ему нестерпимо желанной. Пошатнувшись от еще одной боли, он крикнул:

– Играешь со мной, как детскою куклой?

– Да, – просто сказала она: он не был для Лилит (полным) человеком. Оставался человеческою заготовкой. Той самой, что начата неудачно и которую невозможно исправить. Если не исправить сами начала (а ведь в начале было Слово).

– Да, у тебя есть душа, – сказала она.

– Ты не можешь этого делать! – возмутился он её игрой слов (для него смертельной). – Ты не можешь играть моими смыслами: ведь ты не из ребра, и у тебя нет надо мной живой власти.

– Неужели? А твой страх перед смертью и не-наслаждение им? Либо ты ищешь вечности (один синоним моего имени) и отсутствия смерти (другой синоним моего имени), либо ты видел в своих снах Еву-из-ребра; а ведь – именно «такой» опыт свидания со смертною женщиной есть опыт свидания с могилой.

Монах молчал.

– Неужели не знал? Так узнай от меня: если дочери Евы и дают всем вам псевдо-жизнь, то сама Ева – подарила лишь псевдо-смерть. Подумай, не об этом ли первые стихи Ветхого (для вас) Завета?

А ещё она могла бы сказать:

– Нет никакого языческого Урана-Хроноса; сами ваши женщины пожирают души своих детей, – но это было (бы) не совсем правдой; точнее, почти что было (бы) совсем неправдой.

А она не умела ни лгать, ни заблуждаться.

И вот здесь вдруг, посреди русского средневековья, Великая Блудница Лилит улыбнулась и процитировала одного из петербургских поэтов нового времени:

– Подумай: если «опыт свидания с женщиной есть опыт свидания с могилой» (поэт Евгений Мякишев) – то и нет вам из могила исхода: воскресай не воскресай – самим своим зачатием вы себя (уже) погребаете.

Так ещё до начала всей этой истории о петербургском псевдо-Илии возникла тема Санкт-Петербурга – вот почему Чёрное Солнце взошло именно над Санкт-Петербургом! Странно переплелись времена и места; впрочем, что этой женщине время и место? Ничто, ровно как и этот (упорный в молитве) монах.

Она подвела свой итог дочерям Евы:

– Они не сами убивают мужчин; но – предъявляя своим мужам недостижимую меру (которой и сами постичь не способны); причём – жены людей всего лишь пытаются мне уподобиться. При этом – не зная толком, что такое быть женою Адама. Вот и получается, что (даже) не из праха в прах, а (всего лишь) из ребра в ребро.

То, о чём рассказала она, вовсе не было «людоедством» (в котором она саркастически обвиняла человеческих жён); но – в недотворении мира именно на взаимных предательстве и измене (романтически называемым «ветром перемен») зиждется весь плоский миропорядок, балансируя как бы на двух китах; третьим (необходимым китом-подпоркою) оказывается смерть (и убийство).

Монах – оторопел. Ему пришло в голову, что она даже не шутит. Она просто доводит человеческую логику до логичного абсурда. Но ведь и монаху (упорному в молитве) тоже удалось ненамного из времени выйти: иначе он наяву никогда бы не встретил Великой Блудницы!

А встретив, не разглядел бы (снись не снись) ни Яны-Лилит, ни отрока Василия – такими, какие они есть.

– Ты не из ребра, – сказал монах. – У тебя нет надо мной живой власти.

– Знаю. И что с того? Куда же ты (такой) теперь денешься, коли меня в живую увидел? Впрочем, о моей «жизни без смерти» с тобой говорить бесполезно: ты выбрал (как презрительно она подарила ему это «выбрал») смирение; теперь ты навсегда выбрался (помните – выскрести из неподвижности) на эту детскую дорогу креста.

– Не мешайте детям приходить ко мне, – мог бы подумать монах (но ему незачем утверждать подобное: он просто знал).

Её было всё равно, что он знает. Стройная, как раскаленный дамасский клинок, стояла она перед ним, и был он ей безразличен. Уже прощаясь с ним, она говорила:

– Отныне и до конца своих дней ты будешь один. Такой – (каков ты есть) ни над красотой, ни надо мной ты не властен; а теперь (полагая, что устоял передо мной) – даже страха перед собственной немощью ты можешь лишиться.

Его словно бы вихрем шатало. Причём – огненным вихрем.

– А сам по себе никому ты не нужен, – завершила она бесполезный (но весьма осмысленный и неизбежный) разговор.

Она вся уже (более чем вселенски) полыхала. Потому – (когда он тщился-таки ей отвечать) слова его вспыхивали, едва сорвавшись с губ:

– Ты слепа, вездесущая и всевидящая! Не только не окаменела моя жизнь (пусть для тебя она не жива и не мертва; но – мы все для тебя таковы!), она способна во всём превзойти любую волшебную жизнь; при этом не сбежав в пограничье, не прячась между мирами во снах сновидцев; но – сотворяя свет в непроглядном, – здесь, в бесконечный миг расставания с нею, он опять и опять говорил на вневременных языках.

А потом его голос полыхнул ослепительней её пламенных отсветов:

– Я никогда не буду один, – он был непобедимо спокоен.

Она, посреди своих огненных вихрей, ледяною улыбкой ему улыбалась. Она лишь следила, как он преодолевает себя: она ему не мешала; зачем?

– Немота вместо бессмертных искусств, – сказала она. – Окаменелая и непреходящая неизбежность вместо опасных полетов. Тоскливая смерть взамен наслаждения ею: того наслаждения, что отодвигает нам сроки. Низкий тебе поклон, отступник, и вечная тебе память обо мне!

Он стал мертвенно бледен и заледенел (а ведь она его живым огнем обжигала!); причём – не от страха или ярости (и не от молитвы, что и сама могла обернуться дамасским клинком), а менно что от бессилия докричаться до нее сквозь её же огонь.

Но через всю бездну, что их разделяла, он (шёпотом) крикнул еще раз:

– Ты не понимаешь. Но ты должна понять. Вам с твоим обречённым наречённым никогда не быть вместе; но – вы тщитесь и тщитесь! Пока что вы бессмертны (в тщете) и пока у что вас (в вашей тщете) «ваше» всё – долж-но(!) получаться; но – не получается. Потому – вы всё можете, но ничего не получаете.

Она – не нуждалась в том, чтобы получать хоть что-то. Она – словно бы уже уходила из приюта монаха (но ещё не ушла). А он – продолжил кричать (и шептать):

– Вы (при этом) не боги; вы всегда вседревнее и всемудрее богов; он – и бессмертен, и смертен, а ты жива – без бессмертия и смерти. То, что всё у вас (не) получается, вас и губит: вы не не-дотворены, но – (при вас) не– дотворены остальные.

Он был прав. Но она как не слышала. Разве что не мешала ему говорить.

– Пока вы столь могучи, человеку не стать человеком, а всегда находиться посреди бесконечной дороги к себе. Ты слепа, вездесущая, но попробуй прозреть.

Но она от него отвернулась и уже забывала о нём (не сразу, конечно: ведь она никуда не торопится); но – уже забывала она и об отроке, что беспомощно догорал (становились понятны семиты, что обвиняли Лилит пустыни в смерти своих новорожденных) подле их с монахом бесплодного спора.

Но и монах позабыл о его маленькой смерти. Они оба решали насущное своего мироздания; и они не решили самого мироздания.

– Мне нужен враг твоего учителя, – сказала она, глядя сквозь монаха своим огненным взглядом пустыни. И не глядя на жалкую лавку; быть может, напрасно.

Когда бы она умела жалеть, то уже многократно она пожалела бы о бесконечных повторах одного и того же круговорота смертей и рождений; но – впереди у нее была вечность. И позади у нее была вечность. И куда-либо направляться и торопиться ей было бессмысленно.

Конечно, Лилит не услышала, как в последнем усилии опомниться губы отрока (так и не ставшего иконописцем) могли бы произнести ее имя. Как и губы Павола, когда его отравленные легкие переводили дух.

Но мальчик никого не просил о помощи, ибо терем был пуст. Никого и ничего (или всегда и везде) в нем не было, кроме мертвых диковин.

Не висели над крыльцом обереги. Не стояли подле терема идолы. Только обеспамятовавший Павол (маленький стрелок из лука) был в тереме. Словно бы и не было в его памяти (в не столь уж отдаленном от него будущем) никакой огненной женщины. И не было никакого (святого для людей) монаха (а для Лилит – отступника), да и ученика иконописца никакого не было.

Была лишь отравленная кровь (не остывая, молотами колотила в висках). А на сердце (как резцом пробежав) остались следы полусна-полуяви, которому через столетия предстоит (им обоим) присниться.

Через время молоты поутихли (исполнили предназначение: пробудили Павола); а ещё через время захотел он открыть глаза (и открыл их)! Так Павол и опомнился. Хватая губами воздух. И не произнося непроизносимое имя.

Но не увидел он, как начинается вокруг него белесый рассвет. И не потому, что всё сно-видение забрало у его жизни лишь одно-два мгновения сердца. Не увидел он, как сквозь узкие окна просачивается рассвет, по одной лишь причине: от яда хитрой заусеницы на ключе Павол ослеп.