Николай Бизин – Вечное возвращение (страница 21)
– Куда? – решила она призадуматься; и – тотчас вся стала как объятая майским ветром береза! Она неслышно рассмеялась:
– Отче! Мне снятся бесконечные сны. Иногда в этих снах я летаю над самой землей, стремительно и опасно. Не хотел бы ты вернуться со мной – в мои сны (из своих), чтобы – самому оказаться самой первой солью земли, наяву увидеть сон её первородной глины?
– С тобой не вернусь, – вслух ей ответил, не прерывая умной молитвы, монах. Он явно хотел (бы) гордо ответить ей. Он явно хотел (бы) усмехнуться брезгливо; но – сама молитва внутри него воспротивилась.
Она заметила все эти его хотения и опять рассмеялась, отчего ему стало обжигающе больно; вздрогнув, он схватился за ребро в боку (так и не исчезнувшее, поблазнилось) и только тогда услыхал ее смех.
Огненными были её волосы. Лишь казалось, что очень коротко они стрижены; казалось – вот-вот их обнимет ветер; казалось – ветер вот-вот перекинет огонь к сердцу; казалось – вот-вот обожжённое сердце сделает шаг и выйдет из плена ребер; но – куда?! Он не хотел представить.
Даже не глядя на нее, он очень хорошо понимал, что никак не могла эта якобы юная женщина коснуться своей несуществующей косы и – распустить её; причём – даже перед тем, как (один раз и навсегда) предложить ему необратимо надкусить пресловутое яблоко.
Но эта женщина! Ничего постижимого она не предлагала. Она лишь требовала от него невозможного: чтобы он – был весь, чтобы – мог всё. Поежившись опять (как от боли), он солгал:
– Холодно у меня. Я, кажется, продрог.
– Святый отче! Быть может, хватит притворяться? – без улыбки спросила она и вернула ему его ребро.
Он выпрямился. Перестал стискивать бок. Он (на миг удаливший от нее лицо свое) опять медленно к ней обернулся.
– Хорошо, вот он я! То есть – всего лишь я. Но как смеешь ты притворяться доступной, когда ты не из ребра?
– Кто мне запретит? Не ты ли, отступник? Или дочери Евы, что беспомощно и людоедски(!) мне подражают (а вовсе не я им)? Но ты другое спроси: зачем я так поступаю? Хотела я знать, у кого ты рожден обучаться. Каков ты, инок – сам по себе, без икон.
– Я не должен и я в праве тебе не ответить.
Да, ты – не должен (и в праве). Но – ты сказал, и я узнала: ты гордишься тем, что слаб. Хочешь отказом от мира миром же и овладеть.
– Ну и что? – беспощадно ответил монах (раб на секунду себя ощутил господином); костлявый как смерть – он от беспомощной своей беспощадности мог бы показаться могучим; а вокруг – (к теплу кельи) отовсюду подступала метель и уменьшала пространство тепла.
А в самой келье (то есть посреди) была тишина; и в этой тишине сгорал как лучина отрок. А так же монах, который (все еще сохраняя в себе молитву) позабыл об иконе; ещё не отвернувшись от неё, уже произносил:
– Мой (не)бывший Учитель.
Она на него посмотрела.
– Да, мой (не)бывший Учитель! Говоришь, кто тебе запретит? Но знаешь прекрасно, как мой (не)бывший Учитель способен тобой помыкать. Когда вожделеет, он владеет тобой как блудницей, – монах отважно (вот так во имя минуты отступают от самого важного) отступил от иконы и заглянул ей в глаза.
Но – он так и не успел торжествующе усмехнуться: обступила его изумрудная (другая, нежели безмолвие в келье) тишина ее глаз; да и когда он это всё он еще говорил, сам по себе его голос уже срывался с вершин торжества.
– Я не понимаю, что такое блудница и блуд, – искренне удивилась она.
– Куда уж тебе до наших малостей, – всё же смог сказать ей монах; ибо – по малости своей имел сокровенное право на малую правду.
И всё это время в келье была тишина Что гнездилась не с ними, но высоко-высоко. И была жизнь мальчика. О которой оба они позабыли; но – его настоящая жизнь была с ними совсем рядом.
Она (именно эта живая жизнь) начиналась не в обучении у мастеров; хотя самая лучшая подготовка – это участие самого ничтожного ученика в работе мастера (Гёте); она (именно эта жизнь) начиналась даже не в колыбели.
Она (именно эта жизнь) была изначально обречена на неудачу, потому что за нее с самого начала взялись неверно. А заканчивалась она (если что-то и может окончиться, так это неверное начало) безоглядным бегством от нахлынувших на Ростов единокровных погромщиков!
Которых навел на подчиняемый им город Великий Князь Московский, тогдашняя надёжа всея Руси.
– Твой учитель? Мне пусто в его обладании! Ведь он мне не нужен, да и ты мне не нужен; мне нужен ваш враг, – теперь она не улыбалась! Зато вся – воссияла и заострилась смыслом.
Она стала как некая ирреальная сталь (причём – острием) у зрачка реальных строителей храма Покрова (якобы ослеплённых). Которых в реальности никто и помыслить не мог увечить: слишком редкостным и бесценным было их умение.
Впрочем, монаху могли бы привидеться ослепляемые мастера: прекрасная демоница стала как бы символом искуса, перед которым столь же немыслимо (как и ослепить мастеров) оказывалось устоять.
Демоница оказалась воплощением того бытия, которое было человеком потеряно.
– Я не хочу понимать, что такое враг и враги, – всё же мог бы (своей неслышной молитве вослед) ответить монах; но – это значило отступить от своих вершин и отплатить ей её же монетой.
А что и сама не приняла бы она такую (откровенно харонову) плату, не имело значения. В этом мире, отданном падшему злу, вообще не должно быть реальных богов или дьяволов: только принявшие их функцию смертные люди.
Все эти псевдо-боги, псевдо-трусы или псевдо-герои: никто из не мог быть полным воплощением; но – монах провидел и знал: она единственная была собой, была собственной (никому иному недостижимой) вершиной.
Но не знал монах, что порою и люди (эти псевдо-герои и псевдо-злодеи) способны на доподлинно титанические зло и добро; ведь (даже и) Куликовская чудо-битва на Непрядве была ещё далеко впереди; да и отроку Варфоломею (чья семья тоже бежала из Ростова от московских бояр) не явился ещё святой старец.
Об одном монах доподлинно знал: что все люди (даже святые, сколь святы бы ни были) в собственной душе всё о себе (насколько они слабы) понимали; понимали – насколько непобедима тьма (даже если на самую малую пять удалось им её осветить).
А от нисходящего (от неё к нему) жара уже принялись скручиваться волосы на его бороденке; и тогда он стал говорить:
– Есть на моей душе тяжесть. Бывали со мной непотребства. Но (теперь!) даже ими я пробую возразить моей собственной тьме, – здесь монах сам не заметил (а молитва внутри не сочла нужным мешать), как сам его язык перекинулся и изменился, и появились в нем интонации вневременные.
– Да, я именно что возражал своей маленькой человеческой участи (человечек частичен, но в каждой частице своей может он стать непреходящ – тогда станет он близок к единству с собой); и не все ли равно мне, в какой облик облекались мои возражения?
Здесь она его монолог (прямиком увлекавший её в монотеизм) легко прервала; причём – безо всяких апокалиптических буйств (или еще каких проявлений её очевидного неудовольствия); и слушатель не пострадал:
– Зачем ты это мне все говоришь?
– Затем, что мой (не)бывший Учитель (как и тот, кого ищешь; как и любой из псевдо-богов и людей) непотребен (и здесь ты права); но – я переступил через него и стал свободен от любой моей смерти, – говорил он сколь возможно спокойно.
Она выказала удивление:
– Ты свободен от смертной участи ветхого Адама?
Потом она выказала безразличие:
– Да и что за слово такое: «свободен»? Среди первых имен не было этого слова! – с непоправимым презрением сказала она несомненную правду, поразив его в самое сердце.
И её оберегание собеседника (от его же собственной лжи) стало еще более яростным: бороденка монаха стала потрескивать и кучерявиться как золотое руно.
– Такова теперь суета преходящего века и, отступник, твоя?
– Не суета сие, а великий труд, – ответил монах.
Женщина на миг замедлилась, но сказала согласно:
– Неподъемный труд, неисполнимый.
– Другого нет ни для кого. Либо продать себя в бесы (иначе, боги), стать на сторону той или иной бесполезной силы, – согласно с ней продолжил монах.
– Есть ещё я, – сказала женщина.
– Но ты – одна такая. Ты вне мира, а я в миру, – сказал монах.
– В миру? – съязвила Великая Блудница.
– Да, но умер для мира.
– И что?
– Стал я свободен от любых ваших поучений и даже от смерти; и даже, о Лилит, от тебя.
Она (при произнесении имени) сделала жест – словно по ветру искры лесного пожара метнулись! Она (при произнесении имени) над собой совершила усилие – и не облеклась в призываемый облик; а потом – она этот облик от себя отстранила, осталась просто не человечески прекрасна.
Монах подавился горячим ветром и послушливо (хотя она всё ещё не повелевала) замолчал; тогда она произнесла приговор:
– Солгала я (хоть – не хочу понимать, что такое есть ложь): среди первых имен есть свобода (разве что она абсолютна и потому непостижима); а для тебя ее абсолютное имя: не быть и не существовать вовсе, быть никем.
– Нет, уже не так, – ответил монах.
На икону он не смотрел: но – икона была. Но и женщина не обратила внимания на его слова: она продолжила говорить правду
– Ты повис в мироздании. Ты (как осёл буриданов) потерялся меж двух равноправных зол. Ты просто-напросто вынужден быть неподвижным; но – ты истово хочешь при этом каким-либо чудом выскрестись (не отсюда ли ваши кресты?) из мёртвого волшебства неподвижности; ты тщишься обрести то, чего нет в буридановом мироздании осла.