Николай Анциферов – Николай Анциферов. «Такова наша жизнь в письмах». Письма родным и друзьям (1900–1950-е годы) (страница 14)
Прочел недавно «Стихотворения в прозе» Тургенева в издательстве «Академия»[163]. Многое вспомнилось. Думал и об авторе «Любви в жизни Тургенева»[164], как всегда с чувством светлым, полным удивления и благодарности. Купил «Архив Огаревых»[165]. Как я ждал с Таней выхода этой книги, когда мы работали над нашей книгой о Н. А. Герцен![166] Теперь она у меня. И я работал над ней, переносясь в свое прошлое. Для меня особое значение приобрела последняя зима ее жизни. Когда же я смогу побывать на ее могиле!
До свиданья, дорогая Татьяна Борисовна, привет Вашим.
Дорогая Татьяна Борисовна, известие о смерти Людмилы Николаевны[167] застало меня совершенно врасплох. В конце зимы я, правда, о ней начал волноваться, но сообщение, что она с матерью уехала в Крым на лето, меня успокоило. Ведь Татьяне Николаевне разрешили ехать только осенью, когда жара спала и в тот период ее болезни, когда процесс заглох. Смерть взяла Мэку, когда жизнь ее разбилась. Но так трудно связать мысль о ее смерти с этим образом ясной, жизнерадостной вечной девочки. Я так мечтал, что она будет жить у нас и внесет в жизнь с собой недостающую ей радостность и мягкость. Что теперь будет с Люлей (ее дочь). Известие о смерти Мэки пришло в годовщину смерти Таточки; я до сих пор не собрался с духом сказать Светику, боясь омрачить его удивительно радостное душевное состояние. Но я сказал ему, желая подготовить, что тетя Мэка тяжело больна, и если она не поправится, то Люля будет жить с нами. Светик стал очень серьезен и сказал: «Мне очень хочется, чтобы Люля жила с нами. Но пусть этого не будет никогда, лишь бы тетя Мэка поправилась».
У меня очень много связано в жизни с Людмилой Николаевной, и с ее уходом из жизни еще более пусто становится вокруг. К тому же с ней еще какая-то доля жизни Татьяны Николаевны отмерла. Особенно тяжело думать, что радостная наша девочка умерла в сознании разбитости своей жизни. Татьяна Николаевна умерла в сознании своего счастья.
Неужели и теперь Анна Николаевна мне ничего не напишет? Мне так нужно знать о последнем периоде жизни младшей сестры!
На что мне теперь надеяться в начале августа? Танюшу мне видеть необходимо. А надежды, что в сентябре ей отдельно разрешат свидание со мною, — очень, очень мало. Со Светиком живем очень хорошо. Наконец на мою долю выпала поистине светлая полоса жизни с ним. Вы правы — я под охраной его ласки и любви. Какая Вы удивительная «лучшая женщина», как Вы всегда найдете то, что мне нужно сказать или сделать! Вы меня очень утешаете тем, что пишете про отношение Татьяны Ивановны[168] к Светику. Меня очень мучила мысль, что ее великодушный порыв принес ей только разочарование. Но в этом опасении моем упрека к ней не скрыто. Если бы Вы могли прислать мне несколько выписок из писем тети Тани о сыне! Получила ли Катя мое письмо, я ее прошу о том же.
Живем всё там же. Теперь очень тепло. Утром Светик немного занимается по моим заданиям и прибирает в комнате. Днем играет со своим сверстником Колей. Вечером занимается со мной, гуляет. Читаем «Давида Коперфильда»[169]. Все с ним очень, очень хорошо. Он так много может по-хорошему понять. Привет семье padre и Вашей.
Спасибо, что привезли меня к папе. Светик[170].
Дорогой друг, накануне отъезда Светик заболел. Выяснилось — аппендицит. Доктор (очень хороший хирург) сказал: «К утру не станет лучше — потребуется операция». С большим трудом я достал немного льда и ночью ставил на живот пузырь. Утром Светику стало чуть лучше, но ненадолго. Тогда я созвал консилиум с профессором Фурманом[171], и была решена операция. На носилках унесли его из нашей хибарки. Светик, который всю ночь был так нежен со мной, просил, чтобы я не покидал его. Но меня услали за рубашкой, и, когда я вернулся, он уже лежал на операционном столе за закрытой дверью. Я услышал его стоны — это под наркозом. Через час его пронесли мимо меня, как труп с закатившимися глазами.
Сейчас он пришел в себя. «Папочка, какие ужасы со мной были, как страшно резали меня». Он хотел улыбнуться, но вышла мучительная гримаска. Он все мечется. Видимо, очень томится после наркоза. Мне показали его слепую кишку. В ней уже был гной. Если не будет нагноения, все пройдет благополучно. Подал заявление об отсрочке. Разрешение на свидание с Вами и Танюшей на сентябрь есть. Удастся ли продержаться со Светиком до сентября, не знаю. Вот, дорогой друг, как суждено было омрачиться нашей жизни вдвоем, которая, я знаю, будет иметь для нас обоих громадное значение, потому что она была жизнью в любви.
Привет Вашей семье и семье padre.
Была первая потемневшая ночь, когда снова выступили звезды. Мы возвращались домой. Светик порывисто прижался ко мне и сказал так тихо и ласково: «А знаешь, папа, мне кажется, что я скоро умру». Недавно же, засыпая в тиши нашей хибарки, сказал: «Я буду рассказывать своим детям, какие у них были бабушка и дедушка». И, словно спохватившись, добавил: «Только и ты должен быть при этом».
Мой бедный дорогой друг, совершенно я потрясен известием о Вашей болезни и Вашими мыслями о возможности смерти. Я как-то так привык быть за Вас с этой стороны совершенно спокойным, совершенно уверенным, что Вы переживете меня! Но я сейчас утешаю себя тем, что Вы, так редко болевшая, переживаете факт тяжкой болезни очень глубоко и осмысленно и Ваши мысли о смерти действительно не связаны ни с каким предчувствием, а продиктованы Вашим желанием сознательно и прямодушно ко всему отнестись. Со страшным напряжением буду ждать известия и о ходе болезни. Может быть, Наташа[172] согласится писать мне открыточки о Вашем состоянии.
Накануне я получил Ваше чудесное, прямо скажу, талантливое письмо, в котором Вы описываете возвращение моего сына домой и где Вы пишете, что Вам «ужасно» недостает меня. Я его, как всегда, перечитывал несколько раз, и на меня так хорошо веяло Вашим спокойствием и чуткой, сдержанной лаской. Я, вероятно, очень тоскую. Окружающие говорят, что я худею, дурно выгляжу. А я здоров, питаюсь прилично, и нет причин мне сдавать. Я всячески глушу в себе тоску работой. Но работу я люблю, и она, казалось бы, не должна изнурять меня. Но вот надежды на лучшее будущее, они действительно будоражат меня, и с надеждами справляться еще труднее, чем с тоской. А тоскую я сейчас не только о детях и матери, но и о Вас. Как мне недостает Вашего присутствия!
В день получения письма я гулял по Кумсе[173], по самому берегу. Деревья покраснели, пожелтели. А сосны и ели среди них кажутся такими темными. Пахло грибами и сухим листом. У маленького озера, до которого мы не дошли, лес подошел к самой воде, тихой и призрачной. И я думал, как было бы хорошо, если бы Вы еще были со мною. Поправляйтесь скорее и живите не болея долго, долго, радуясь той любви, которую Вы внушаете к себе.
После Вашей открытки, написанной дрожащей рукой, мой дорогой друг, от Вас ничего. И так тягостно длятся дни в ожидании известий о ходе болезни. Из дому тоже известий нет очень давно.
О Вашей болезни справлялся у здешнего хорошего врача; он меня успокаивает, но я Вам, кажется, писал об этом. Это четвертое письмо за время Вашей болезни. В отношении себя я ее смысл понимаю так: мне нужно пострадать Вами, чтобы лучше понять все значение нашей дружбы. Но что дает Ваша болезнь Вам и Вашим — не знаю. О, если бы скорее добрые вести от Вас. В тревоге за Вас я как-то вышел из круга лагерной жизни, напряженно-лихорадочно живущей ожиданием льгот. Как же мне тяжело, что я вдали от Вас, милая, милая Татьяна Борисовна, «лучшая из женщин»! Тревога об Вас подняла во мне все пережитое со времени болезни жены. И как каждый новый год <после> ее утраты все более ясно звучит концом и моей жизни. Прав А. А.[174], когда говорил — или воскресить, или умереть. Это были страшные слова. Но они так хорошо до конца вскрывают всю невозможность жить без нее своей жизнью, а теперь: «жизнь — чужая, своя — не своя».
И только Вы во всем оставшемся моем родном мире поддерживаете меня в моей жизни, которая переходит к моим детям. Только возле Вас я чувствую себя вполне самим собой, со своей жизнью. Как Вы, дорогая, нужны мне. Может быть, это очень нехорошо, что я пишу Вам не о Вас самих, но о Вас в отношении себя. Но Вы всегда были замкнуты со мной в своей жизни. Только изредка в Вас чувствовал готовность подвести меня к своему миру. Но это все было мимолетно. И только в последний день Вашего приезда мне казалось, что и Вы готовы ввести меня в свой мир, как я ввел Вас в свой. Но я глубоко люблю Вас и так.
Целую, дорогая, Вашу руку.
Дорогой друг, получил наконец успокаивающие сведения о Вашем здоровье. Немного прихожу в себя после пережитых тревог. Когда Вы напишете, что поправились уже без опасения новой волны, я получу от Вас хорошую зарядку для дальнейшей сидки, к которой, видимо, похоронив надежды, нужно готовиться. По всей видимости, я буду отправлен с музеем в конце ноября в Дмитров. Мне очень жаль покидать Медвежью Гору, где я так много пережил за этот год и где было наконец в моей жизни так много радостного.
На оставшиеся от покупки для себя необходимых вещей деньги посылаю: детям по паре варежек и по майке, маме — свитер, Анне Николаевне — серый шарф. Вам — шелковый (если позволите и не рассердитесь). Может быть, вещи (за исключением белого шарфа) лучше распределить иначе, т. е. маме шарф, а Анне Николаевне свитер, это судите сами, что кому лучше по их нужде. Пусть мама о посылке ничего не пишет. Это подарок к дню ее рождения. Деньги (40 р.) так: детям — 25 р., маме — 15 р. Детям — на баловство. Вы представляете себе мою радость, что я могу это послать. Дорогая, неужели мои письма не были ласковы? Неужели я разучился ее выражать? Целую Вашу руку.