Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 84)
* * *
Мало-помалу я отходил от кружка Мейера, не порывая с ним. Я ушел в ту работу на культурном фронте, которая так молодо бурлила в первые годы советской власти. А позднее — в конце 20-х годов — в краеведение, которое меня теснее связывало с родиной, уводя из круга научных интересов, удерживавших меня в средних веках западного мира.
Но, встречаясь с вторничанами на различных тропинках, проложенных человеческими судьбами в лесу нашей эпохи, я всегда был рад вспомнить наши встречи, наши беседы, наши вечера. Нас очень мало.
В декабре 1928 г. я узнал, что арестованы Александр Александрович, Ксения Анатолиевна и Л. В. Пумпянский. «Тучи снова надо мною». Вскоре в «Доме книги» на лестнице я встретил Пумпянского. Он шарахнулся от меня, как от заразного. А месяц спустя там же сам подошел ко мне и тихо сказал: «Прошло уже время, и я могу говорить, не волнуя вас. Следователь, ведущий дело Мейера, просил меня передать вам и М. В. Юдиной, чтобы вас не беспокоил арест Мейера. Вас к этому делу не привлекут». Видя мое удивление, Пумпянский поспешно добавил: «Вы, может быть, не знаете, что я был тоже арестован, а теперь на воле. Я молчал месяц, чтобы вы поверили моим словам. Месяц прошел, а ни вас, ни М. В. Юдину не трогают. Теперь вы можете положиться на обещание следователя».
В течение следующих месяцев я побывал в Москве на Всероссийском съезде краеведов и был избран членом Центрального бюро краеведения (ЦБК)18.
Время шло. Настал день годовщины нашей свадьбы — 19.2.1929.
Утром я зашел навестить Таню. Она уже 2 месяца находилась в санатории. Встреча наша было очень печальна. Ее беспокоило, что уже 2 месяца я не имел средств вносить деньги за ее лечение. «Я и пришел, чтобы тебе сказать, что за месяц могу уплатить». Она оставалась печальной. «Знаешь, мне приснилось, что ты арестован». — «Перестань тревожиться, родная, уже прошло около трех месяцев, а я, как видишь, на воле». И пошел в бухгалтерию платить за путевку. На меня с удивлением посмотрели: «За вами долгов нет. Сегодня все уплачено». — «Кем же?» — «Какой-то молодой человек уплатил за два месяца». Я был поражен и взволнован, а за Таню обрадован.
Мы гадали: кто же это сделал? В тот же вечер на дом принесли прекрасную корзину с фруктами и запиской: «Поздравляем. Друзья». Я отправился опять в санаторий с этой корзиной. Так был отмечен день нашей бронзовой свадьбы. Золотой век вначале, серебряный вслед за ним. А потом бронзовый. Свадьбу отмечают в обратном порядке. Почему же не отмечать бронзовую? В этом праздновании участвовали и друзья из Детскосельского семинария, и сослуживцы по ЦБК.
Приближалась Пасха. К этому дню мы ждали маму-Таню домой. На душе было радостно и тревожно.
Незадолго до этого в ЦБК был доклад В. А. Федорова, в котором он обрушился на мою «Душу Петербурга» и сказал, что я должен отмежеваться от этого труда как антимарксистского. В ЦБК его требование никто не поддержал. Да и я сам, хотя и считал, что кое в чем книгу нужно переделать, категорически отказался осудить свою работу, своего первенца.
На Вербной неделе я получил приглашение явиться в ГПУ на Гороховую.
Перед явкой, простясь с семьей, я заехал к И. М. Гревсу. И, прощаясь, сказал:
(Один ленинградский художник, встретивший Светика за несколько дней перед его кончиной — в дни блокады,— слыхал от него эти слова. «Это девиз моего папочки», — сказал Светик.)
Следователь Стромин недолго допрашивал меня. Он спросил, давно ли я был на собрании у Мейера. Я ответил, что начиная с 21-го года я бывал все реже и реже, а последний раз был в 25-м году.
— Почему же вы бывали все реже и реже? Вы разошлись с Мейером и его друзьями на идейной почве?
— Нет, идейно я с ними не порвал. Меня отвлекла занимавшая меня работа в области культурно-просветительной, я писал книги, а потом работал в ЦБК.
— Значит, идейно вы не порывали с «Воскресеньем»?
— Нет, не порывал.
Тогда я не понял, какое значение вкладывалось в слово «воскресенье». Оказывается, Мейеру были предъявлены обвинения в организации контрреволюционного общества «Воскресение», названного так потому, что оно ставило своей целью воскресение старого режима.
После допроса я был арестован и отправлен в Дом предварительного заключения (ДПЗ), где был заключен по 3-му разряду в камеру № 22.
Упал нож гильотины и надвое разрубил мою жизнь. То, что оставалось позади, было полно смысла, а что впереди, да и будет ли это «впереди»? Или скоро кончится? Совсем кончится. Исход дела лицеистов и дела Таганцева нам был известен25. Можно было ожидать всего, надо быть ко всему готовым.
* * *
До чего же камера была переполнена заключенными! Все койки заняты, заняты места и между койками. Ложиться спать приходится и на столах. От этой тесноты особая напряженность. Ж. Ромен писал в «Силах Парижа» о «душе» трамвая, «душе» библиотеки, «душе» кинозала. И у каждой камеры есть своя «душа». Ее жизнь напряженная, колышащаяся, как трава в поле. Вот все устремлены к решетке у входа — там показался тюремщик. Кого-то вызывают. Вот камера рассыпалась по углам. Еще момент, и все сгрудились у окна. Стараются заглянуть под «намордник» (металлический щит на окне). Камера отхлынула в угол, образовался новый водоворот: пришел новичок или привели обратно кого-то после допроса. Камера живет трепетной жизнью.
Она жадна до новостей. Вот она рассыпалась по углам — образовались группки. Шепот. Обсуждается приватно новая «параша»* (* Параша - первоначально ночной сосуд, впоследствии - слух - прим. Н.П.Анциферова), но «параша» «второстепенного» значения. Крупная — родит круговорот. Головы вытягиваются, вытягиваются и тела (на цыпочках). Вытянулись бы и уши, если бы могли. Иногда раздается тоскливый возглас. «Счастлив, кто спит, кому в осень холодную грезятся ласки весны!»
В камерах находятся и шуты-добровольцы. Им нравится создавать вокруг себя теснение, становиться маленькими центрами вращения. Тогда в 22-й камере таким шутом был заключенный, привлеченный по новому делу из Соловков. Ему было мало собирать слушателей, шедших на его рассказы о Соловках. Ему хотелось вызывать смех дурацкими выходками скомороха. Когда приелись и они, он давал спектакли с музыкой. Еврейская свадьба в лицах. И был действительно комичен.
Столь же интересным номером для камеры оказался студент Грушевский. Этот председатель Общества борьбы с проституцией обвинялся в принуждении к сожительству с ним проституток. Его похождения напоминали мне рассказы Эвколпия из «Сатирикона» Петрония. Бурный сочувственный смех вызвал его рассказ о проститутке, прозванной Аэроплан, которая, отбиваясь от милиционеров, пытавшихся схватить ее, так ловко ударяла носком своей туфельки между ног «мильтонов», что те с воем падали на пол и корчились на полу ресторана. Показаний свидетельницы Аэроплан очень опасался Эвколпий—Грушевский. Но на суде она вела себя неожиданно. Одетая во все черное, молчаливая, и показания дала в пользу обвиняемого.
Всех заинтересовал прокурор Зальманов Александр Михайлович. Он явился в камеру при галстуке, в подтяжках, которые обычно отбирались при аресте. Он аккуратно, по складочке, на ночь подвешивал свои брюки. Он все пытался сохранить свое достоинство. Тюремщик у решетки вызывает Зальманова на допрос. Александр Михайлович не торопится. Он спокойно заканчивает партию в шахматы, надевает медленно пиджак, поправляет галстук. Тюремщик за решеткой выходит из себя, кричит, бранится. Но Зальманов, презрительно растягивая слова, говорит: «Пусть сле-до-ва-тель подождет... Он мне не ну-жен. Нужен ему я. Пусть ждет!» И Зальманов казался изумительным героем, а главное — загадочным исключением. При галстуке и в подтяжках. Таинственными были его вызовы к директору тюрьмы. Зальманов со скучающим видом рассказывал: «Начальник говорит мне: „Что ж, Александр Михайлович, не хотите ли ночью прокатиться по Невскому? Я вам это устрою, но только ночью". — „Нет, товарищ начальник (он смел говорить «товарищ», а не «гражданин», как полагалось заключенным). Я уж подожду, чтоб вскоре покататься на свободе"». Так он был уверен в своем освобождении. «Поеду в Мексику, там моя жена. Правда, я ее бросил. Она у-то-ми-ла меня своей красотой, не выдержал. Но для такого случая я готов». Вот один из его афоризмов: «Все женщины, ду-ры. Но есть две категории дур. Одна — это те женщины, которые понимают, что они дуры; другие — те, что этого не понимают. Эти уже безнадежные дуры».
Ко мне он обращался как к своему «коллеге», вспоминал наших профессоров. По моему делу этот экс-прокурор высказался так: «Вы — идеологический преступник. Преступления такого рода не предусмотрены нашим кодексом. Но вы не волнуйтесь: наши специалисты сумеют вам подыскать и статейку, и пунктик».
Свои речи он сопровождал коротким сардоническим смехом. Но однажды я увидел его потерявшим свое хладнокровие. В камеру ввели мрачную фигуру уголовника. Фамилия — Хомяков. У него с Зальмановым начались длинные беседы шепотком. К беседам присоединился Воронин, весьма беспутный и циничный молодой человек. От него я узнал, что. Зальманов обвиняется в принадлежности к шайке бандитов «Черные вороны», что он теперь обрабатывает Хомякова, как тому держаться на суде. Каков либерализм — посадить их в одну камеру! Потом я узнал о деле прокурора Томашевского — «кровавого мальчика». Во время допроса Хомяков все упирался в один таинственный пункт и умолкал. Судья потребовал категорическим тоном дать показания. Хомяков побледнел и отвечал: «Я молчу... не смею... Преступник, которого я не решаюсь назвать, в этот момент в камере суда выступает с обвинительной речью. Это прокурор Томашевский». Записываю то, что слышал. Так ли, не ведаю. Зальманов внезапно исчез из нашей камеры, и о нем больше ни слуху ни духу. В Соловках я встретился с Ворониным, и он мне сказал, что Зальманов исчез бесследно и он ничего о нем не знает21.