реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 53)

18
Тому, кто с верой и любовью Служил земле своей родной, Служил ей мыслью и кровью, Служил ей словом и душой. (Ф. Тютчев)

Андрей Вячеславович был нашем шафером. Он поднес нам от кружка — голову архаической статуэтки, напоминавшей голову Европы на известной картине Серова. Он был особенно радостен в тот памятный вечер. Через несколько дней после свадьбы Тищенко показал мне синий мазок на Сфинксе перед Академией Художеств. Когда поздно ночью он возвращался от нас домой, перед сфинксом он заметил кисть и баночку с синей краской. Ему было так весело, что хотелось дурачиться. Взял и сделал мазок. И вот я до сих пор, посещая свой родной город, подхожу к сфинксу и отыскиваю этот мазок, оставленный мне на память так рано нас покинувшим другом. Он был первым, кого мы хоронили. В университете состоялся вечер, посвященный Андрею Вячеславовичу.

А. С. Лаппо-Данилевский сказал замечательную речь, полную восхищения и глубокой скорби. Мы издали сборник «А. В. Тищенко», с его статьями и со статьями о нем61. У Андрея Вячеславовича была невеста (не из нашего кружка), девушка с чудными золотистыми волосами и задумчивыми глазами, дочь моего будущего начальника в Публичной библиотеке А. И. Браудо. Смерть Андрея Вячеславовича потрясла нас и наложила надолго траурную тень на наши встречи. Мы постоянно вспоминали его.

О моих товарищах по семинарию И. М. Гревса — А. П. Смирнове и Г. Э. Петри я писал в другой связи, и если мне суждено продолжить мои воспоминания, придется еще много писать о них — они долгие годы были спутниками моей жизни. Третий товарищ по семинарию — А. Э. Серебряков, сын известных революционеров62. Он вырос в эмиграции. Возвращение на родину сделало его пылким патриотом. Он был любознателен, постоянно чем-нибудь увлекался. Был отзывчив и очень суетлив и многоречив. Но в нем не было той устойчивости, той серьезности, как в других членах нашего кружка. Сдержанный, задумчивый М. А. Георгиевский очень скоро отошел от нас. Из него формировался кабинетный ученый. Ф. А. Фьельструп пришел к нам со стороны. Этот датчанин вполне обрусел, но все же в нем сказывалась его скандинавская кровь. Он был чрезвычайно деликатен, аккуратен, как-то особенно изящен. К общественному движению Федор Артурович относился сдержанно и этим отличался от нас (исключая другого «иностранца» — Г. Э. Петри, сына шведа, известного географа, и еврейки, энергичной ученой женщины)63. Фьельструп окончил два факультета: германо-романское отделение филологического и этнографическое естественно-исторического. Этнограф в нем победил филолога. Федор Артурович еще в детстве увлекся индейцами и, окончив университет, совершил путешествие в Южную Америку, жил у индейцев. Мировая война заставила его спешно прервать свою работу и вернуться в Россию.

Среди членов Эрмитажного кружка был «вундеркинд» — так мы прозвали самого юного из нас — Алексея Викторовича Шмидта. Этот молодой историк чувствовал себя как дома в любой эпохе. О нем мы говорили «мальчик-Шмидт все знает». И он отвечал нам на любые вопросы. Он превосходно, как никто из нас, ориентировался во внешней политике. Худой, высокий блондин, чуть рыжеватый, то сдержанный, замкнутый, подтянутый, то внезапно разгоравшийся, жестикулирующий. По матери он происходил из семьи Висковатых. В нем удивительно сочетались немец и русский: немецкая основательность (Tiichtigkeit) с русской широтой. Начинал мальчик-Шмидт свой путь ученого как египтолог, как ученик Б. А. Тураева, а кончил археологом. Как ни грустно, все же надо сознаться, что Алексей Викторович, как и все «вундеркинды», больше обещал, чем смог дать64. О «хохле» Л. Е. Чикаленко я уже писал, как об одном из триумвиров нашего землячества. «Левко» ввел в наш кружок нового сочлена — этнографа Глеба Анатольевича Бонч-Осмоловского. Рекомендовал он нам его робко, неуверенно. «Ведь у нас в Эрмитажном кружке интернационал: есть кацапы, датчане, шведы, украинцы, немцы, евреи, есть потомок итальянцев, — нет только белоруса, — «лапацона». Вы увидите, какая у него улыбка». И Бонч-Осмоловский появился в нашем кружке. Одетый не по форме, сутуловатый, он казался каким-то серым, пока не улыбнулся такой хорошей улыбкой, что сразу расположил к себе всех.

Вскоре Левко (так я стал называть Чикаленко, не переходя с ним, однако, на «ты») раскаялся в приглашении им Бонча: «Он другого покроя, чем мы. Сын революционеров, народовольцев, участников процесса 193-х65, Бонч отошел от традиций семьи, он утратил веру своих родителей, он скептик, даже циник. Если бы вы слышали, как он говорил с нашими девушками. О Кавальери он сказал: "Она все еще красива, но кожа у нее уже дряблая"». Меня рассказ Левко обеспокоил. Надо поговорить с Бончем. Чикаленко взял на себя эту миссию. «Или — или!» Он мне рассказал после объяснения, что Бонч смутился; свое неладное поведение объяснил тем, что не сразу понял стиль нашего кружка. С этого дня всякие трения с ним прекратились и он стал у нас «однородным телом». Глеб Анатольевич в той же мере интересовался хевсурами, как Федор Артурович — индейцами. Это были юношеские вкусы романтиков. Как ученый Фьельструп занялся каракалпаками, а Бонч-Осмоловский — палеолитом, сделав замечательные открытия в Крыму. Его многотомный труд начала печатать Академия Наук.

В жизни Эрмитажного кружка особое значение приобрели три девушки, связанные тесной дружбой: Татьяна Сергеевна Стахевич, Мария Михайловна Левис и Вера Михайловна Михайлова. Все они были ученицами М. И. Ростовцева и страстными его поклонницами. Они были захвачены университетскими штудиями. Постоянно при нас горячо обсуждали последнюю лекцию чтимого учителя. Они мечтали о совместной поездке в Италию. В отличие от своих академических подруг они были левым крылом бестужевок. Так они проявили себя и во время забастовки 1910—1911 года. Надо сказать, что среди занимающихся курсисток был раскол, тяжело переживаемый ими. Значительная часть из них под влиянием своих профессоров была противницей академической забастовки. На курсисток профессора оказали больше влияния, чем на студентов.

Все три триумвирки были красивы. У Михайловой — античный профиль и большие орехового цвета глаза. Тяжелые косы, сплетенные сзади большим узлом. Она походила на античную фреску. Несмотря на ее оживление, энергию в Вере Михайловне чувствовалось что-то печальное, неудовлетворенное. И глаза ее мне порой напоминали трагичные глаза фаюмских портретов. Маленькая Левис — собранная, энергичная, с живыми глазами, в которых светился юмор. В триумвирате доминировала Татьяна Сергеевна. Мы называли ее царицей. Ясный высокий лоб, большие глаза, всегда внимательные, точеный нос с небольшой горбинкой, гладко причесанные волосы и нежные, словно точеные руки. Все в ней дышало умом и властностью.

В Париже я покупал много открыток и показывал их Вере Николаевне Фигнер. Особенно мне понравился женский портрет ломбардского художника Фреди. Увидев его, Вера Николаевна воскликнула: «Да ведь это же моя Таня!» Так вот почему мне так понравилась эта гордая голова! Как же я тогда сам не вспомнил нашу «эрмитажницу»! Никогда мне не говорила Татьяна Сергеевна, что она племянница Веры Фигнер и певца, знаменитого Н. Н. Фигнера, что она дочь друга Чернышевского С. Г. Стахевича, тоже революционера. Другая ее тетя была замужем за анархистом Сажиным.

А между тем Чикаленко, Бонч и я часто бывали у Стахевич. Дверь нам всегда открывала Татьяна Сергеевна, и ее приветливая улыбка была радостна нам. И мы, поднимаясь по лестнице, спорили, кому первому достанется эта чудесная улыбка холодного и гордого лица. Бонч и Чикаленко уступали дорогу мне. Меня они не считали своим соперником. Но бывали они у Стахевич и без меня. Как-то раз, спускаясь от нее, ‘Чикаленко усадил Бонча рядом с собой на ступеньки и сказал: «Глеб, давайте ходить не вместе. Тогда станет ясно, кого из нас она предпочтет». Бонч передал мне этот разговор, и мы много смеялись над Левко.

Летом 1914 года Стахевич и Михайлова путешествовали по Италии. Мечта их осуществилась. Там, в Риме, они встретились с нашим «мальчиком-Шмидтом». Но встреча эта не только не сблизила их, а отдалила. Им был не по душе педантичный подход Алексея Викторовича к Вечному городу. А Шмидт мне жаловался на Татьяну Сергеевну: «Она жила в Риме, как будто Рим принадлежит ей. Она роскошествовала в нем как герцогиня». — «То есть как роскошествовала? Денег-то было мало?» — «Не в деньгах дело. Она любила гулять по Риму с широко раскрытыми глазами, о чем-то думает и молчит. Она не работала в нем».

Их путешествие было прервано войной. Кровавая бойня пробудила в Татьяне Сергеевне какие-то неведомые нам силы. Может быть, именно здесь проявилась дочь своего отца. Сергей Григорьевич занял позицию пораженца. Он утверждал то, что казалось в начале войны невозможным: «Германия должна сокрушить царскую Россию. А союзники разгромят Германию». — «Как же это будет? Поражение России возможно, лишь если будет разбита Антанта». — «Поживем — увидим». Не раз я вспоминал эту беседу с умным стариком.

На одном из наших собраний вспыхнул спор между оборонцем Серебряковым и пораженцем Чикаленко. Спор был очень горячий, хотя и без «личностей». Левко хотел разгрома России не только как русский революционер, но и как украинский патриот. При этом национальное в нем преобладало над интернациональным. Когда Левко ушел, Татьяна Сергеевна, внимательно и молча слушавшая спор, сказала пренебрежительно холодно Серебрякову: «У Вас интеллигентское разглагольствование, а у него кровь кипит». С этого вечера началось их сближение. Раз, рано утром, я зашел к Левко. У него застал двух украинцев «щирого» вида, и очень хмурых. Незнакомцы, увидев меня, ощетинились и замолчали. Левко был нездоров, и мне хотелось побыть с ним. Но я чувствовал себя лишним. Я колебался — сидеть ли, уходить ли? Внезапно раздался стук в дверь. Вошла Татьяна Сергеевна. «Щирые» приветствовали ее улыбкой. Я понял, что им Чикаленко говорил о русской девушке, сочувствующей украинцам. Мне вспомнилась внезапно Елена у больного Инсарова и два македонца. Неужели Чикаленко будет Инсаровым нашей Стахевич?