Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 55)
Отец Александр богател, тучнел, опускался. Он стал коллекционер ценных произведений искусства и красивых молодых женщин. Сохранил ли он что-нибудь от былой веры? Или присущий ему цинизм все разложил? Кончал он тяжело. Отвергнутый церковью, он окружил себя своими тремя сыновьями, которые были при нем и священниками, и дьяконами. Он пытался примириться с патриархом, но отказался возложить на себя покаяние, которого от него потребовали. К концу жизни он терял зрение и погружался в тот мрак, который давно уже охватил его душу, скованную властолюбием, славолюбием и сладостратьем. А в нем был и ум, и талант, и мечта, и вера. Грустно писать о нем69.
А вот еще пример, последний пример — Иван Адрианович Михайлов — сын известного революционера, который, исполняя роль кучера, умчал Степняка-Кравчинского после убийства генерала Мезенцева. Ваня приходился дальним родственником Миши Оберучева, и это привело его в нашу юношескую среду. Он был совсем молод, всего 16 лет. С задорным хохолком, живыми глазами, быстрыми движениями — он был полон энергии и сознания своих сил и одаренности. Его самоуверенность и беспощадное суждение о слабостях других отталкивали. Помню, как он говорил, что хочет сбросить Герцена с пьедестала, обличить его чуждость истинной революционности. Михайлов не разделял аскетических стремлений нашего кружка (остатков «№ 37»). Он рано женился на скромной девушке Соне. «Чтоб обуздать в себе зверя, надо жениться», — говорил он. Как мы были изумлены, когда Михайлов, столь строго судивший всех, согласился быть оставленным при университете у профессора — ставленника Кассо70. В февральскую революцию он примкнул к эсерам. В Уфе он пытался устроить переворот, но неудачно. Он насытил свое честолюбие при Колчаке. В качестве министра финансов. Я слышал, что Колчак, будучи беспомощным в политике, всецело доверился Михайлову, прозванному «Ванькой-Каином» (ему приписывалась организация убийства его политического противника эсера Новоселова). «Зверя» в себе обуздать ему не удалось и в другом отношении. Он бросил свою Соню, отбил жену у своего соратника (помнится, Алмазова), такую же авантюристку, как он сам. Михайлов сумел вовремя бежать с тонущего корабля адмирала Колчака. Он действовал среди эмигрантов, связавшихся с японцами. После крушения японской державы в Великую Отечественную войну Михайлов был взят в числе других видных белогвардейцев, принес свое покаяние и был по суду расстрелян как изменник родины.
Тяжело мне думать о той метаморфозе, которая произошла с Сергеем Радловым, с Юрием Пятаковым...71 Но можно ли признать эти измены своей честной и чистой юности типичным явлением? Еще раз скажу о ложности статистического метода в вопросах морали. И я с гордостью за свою студенческую юность утверждаю, что общий колорит нашей среды был прекрасен, ибо ее окрашивали лучшие из нас.
Часть шестая На чужбине
Норге1
[Глава I.] Лергровик.
Ибсен был любимым писателем моей юности. Его суровая чистота, его глубокая символика, его требовательность к жизни — все это пленяло мой юный ум. Образы Ибсена, воплощенные В. Ф. Комиссаржевской и Элеонорой Дузе, потрясали своей одухотворенностью и женственной силой. Ибсен в начале нашего века шел победоносно из страны в страну. Он подлинно стал мировым писателем. А мне этого было мало. Я хотел понять в Ибсене не только общечеловеческое, но и неведомое мне, ему присущее свое норвежское. Я мечтал побывать на его родине.
Весной 1908 года Лидия Карловна Белокопытова2 <...> собиралась ехать в Норвегию со своей подругой А. В. Дойниковой. Она брала с собой Вову [Белокопытова]. Я и Гриша Фортунатов получили приглашение примкнуть к ним. Со мной собрался мой учитель И. Б. Селиханович.
Мама, расстроенная состоянием моего здоровья, писала Грише, чтобы он не давал мне много читать. Гриша ответил, что если с ним и будет что-нибудь печатное, то только газеты, в которые он завернет вещи. Столь же строгие инструкции были даны и Селихановичу.
Мы выехали на пароходе в Стокгольм, а из шведской столицы в древний Гроньем. Здесь все казалось суровым и диким — это родина викингов. Темный храм с покатой чешуйчатой крышей, словно отделившийся от окружающих скал, бурное море, над которым носились с тревожными криками чайки, такие же белые, как гребни волн. В отеле, очень скромном, где мы остановились, высокий широкоплечий моряк играл на фортепьяно что-то из Грига. Вот все, что мне запомнилось о дне, проведенном в древней столице Норвегии.
Отсюда наш путь лежал в Мольдефьорд. Это был тот фьорд, который так томил ибсеновскую «женщину с моря». Мы поселились в нескольких километрах от Мольде, в Лергровике. Вик значит залив, отсюда и викинг. Дом принадлежал семье Бека — крепкого норвежца с длинными усами вниз, как у викинга. Его жена, тихая и кроткая, с темными волосами уже с проседью, с голубыми глазами и прекрасным цветом лица, свойственным норвежским фру и фрекен. Хозяева были очень внимательны и всегда приветливы. Впрочем, фру Бек пугали наши русские горячие споры на отвлеченные темы, она иногда появлялась в дверях и с тревогой спрашивала, не случилась ли какая-нибудь беда. Спор мгновенно стихал, мы улыбались ей. Улыбалась и она, приветливо кивая головой, и исчезала. Спор вспыхивал с новой силой.
Вставал я раньше всех, часов в 6 или 7. На веранде раскладывал книги, тетради. Я не исполнил завета своего дяди Мити: «Коля, брось книги, возьмись за учебники». Со мной были книги, а не учебники. Я занимался греческой философией, делая выписки в толстую тетрадь в зеленой обложке. После философии я переходил к биологии (студенческому курсу Шимкевича). Я конспектировал и перерисовывал в тетрадь те виды морской фауны, которые мог находить на отмелях Мольдефьорда после отлива.
Все кругом переносило меня в мир Ибсена. Я видел перед собой: «Дом с большой крытой верандой, вокруг него сад. Перед верандой на садовой площадке флагшток. Направо в саду беседка со столом и стульями. Сад обнесен живою изгородью, с калиткой в глубине, на заднем плане. За изгородью вдоль берега фьорда идет дорога, обсаженная деревьями. Между деревьями виден фьорд и ряд высоких скал и вершин вдали». Все так, от слова до слова3.
Уж не здесь ли, в Лергровике, жила женщина с моря Элида? Вот идет она вся в белом, длинном платье, словно в саване, с распущенными пышными русыми волосами. Она идет на красные скалы из микроклинного гранита у самого фьорда. Но нет — это, пожалуй, Ирина из последней драмы Ибсена «Когда мы, мертвые, пробуждаемся». За этой белой женщиной следует, как ее темная тень, женщина в черном. Обе в глубоком молчании. Они живут в доме Бека. Я узнал, что белая женщина — художница, заболевшая тихим помешательством. В окне ее комнаты выставлены странные этюды, напоминавшие больное творчество Леонида Андреева, писавшего также картины отражавшие безудержную фантазию.
Флагшток перед домом в жизни норвежца означал многое. Флаг развевается — хозяин дома, флага нет — дом опустел, флаг приспущен — в доме покойник. После освобождения Норвегии (ее обособления от Швеции) флаг сделался чрезвычайно популярен. Занавеси, скатерти, костюмы детей — всюду вы могли узнать этот синий крест с белым окаймлением на красном фоне.
Однажды во время моих утренних занятий ко мне подошел норвежец средних лет с веселым лицом. Он хотел видеть хозяев Лергровика. Мы разговорились, и, как это часто бывает в беседе с русским, речь скоро зашла на литературную тему. Я спросил его об Ибсене, Гамсуне, Бьернсоне. Он мне ответил, что Ибсен в целом мало популярен в широких массах. Он слишком пессимистичен. «Мы, норвежцы, больше всего ценим «Бранда» и, особенно, «Пера Гюнта» — это подлинно норвежские произведения. «Пера Гюнта» можно понять только в Норвегии. Гамсун вовсе не популярен. Своей известностью он обязан Франции, Германии и России. Он слишком эротичен и слишком развинчен (zuenerviert*). Бьернстьерне Бьернсон — вот наш национальный герой, наша гордость». Собеседник мой был купец.
* Скорее - "взвинчен" (прим. публ.)
Солнце над фьордом поднималось все выше и выше. Вдали венчали панораму зубчатые стены Ромсдальских гор с их снежными вершинами. Это были руины древнейших гор нашей земли архейского периода.
В 9 часов на веранде появлялась фрекен и тихо ворковала: «Wer so gut» («Милости просим») — и я складывал книги, чтобы присоединиться к своим друзьям и идти к Smorbrod’y** (утреннему завтраку) с бесчисленными закусками и всегда у нас оживленной беседой.
* Буквально бутерброд (норв.)
В хорошую погоду (она бывала не часто) я садился в лодку и плыл, медленно взмахивая веслами, к шхерам. Высаживался на каком-нибудь островке, ложился среди вереска и мха и читал «Пана» Гамсуна в приятном сознании, что кроме меня на острове никого нет.
В горы я уходил с друзьями. Низкие тучи, моросит дождь. Мы кутаемся в наши плащи, взбираясь на гору Тустен. По мере восхождения тучи редели. Пробивались солнечные лучи. Внизу в просветах между тучами сверкали воды фьорда и зеленые острова. Становилось жарко. Что делать с плащами?
«Что делать с плащами?» — спросили мы Уле Бека. «А вы их сбросьте и заметьте кусты, где положили». — «Ну это рискованно, потом и кусты спутаешь». — «Так вы положите их у верстового столба на большой дороге и запомните цифру километров». — «Вы шутите!» — «Помилуйте, ведь вы в Норвегии. Будьте покойны, никто не возьмет!»