реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Анциферов – Из дум о былом (страница 51)

18

Но меня все более начинала пугать в Дане какая-то струя темного мистицизма. Он собирал сведения о домах, в которых «пошаливают духи», о квартирах с привидениями. Этот темный мистицизм повлек его в далекое путешествие, в Индию. Денег у Дани не было, он поступил работать на пароход. Вернулся Даня полный рассказов об этой стране классического мистицизма. Вместе с тем он вернулся с еще большей ненавистью к капитализму империализму. О поведении англичан в Индии он говорил, задыхаясь от негодования. Теперь ждал уже не русской революции, а мировой. И русскую он считал ее началом. В землячестве Даня сблизился с нашими девушками. Его пламенная натура, его туманные мечты об обновлении духа, его ненависть к мещанству и пылкая революционность производили на наших девушек большое впечатление. Он ходил с ними гулять осенью на Острова. Под ногами шуршали опавшие листья. И Даня говорил о бесконечных возможностях развития духа. Он подарил им маленьких зеленых скарабеев. Этот пылкий интерес к Дане наших девушек был очень не по душе киевскому триумвирату.

На масленице 1911 г.54 неожиданно разрядилась сгустившаяся атмосфера. Мы вновь поехали на вейках куда-то далеко, к Шувалову или Юккам, уже не помню. Ехали мы не по двое, наняли широкие сани, запряженные парой лошадей. Таких саней было двое. После города быстрая езда в потемневших снежных полях, под хмурым зимним небом, уносила нас куда-то далеко от всего привычного. На возвратном пути кто-то предложил ехать на Острова, на ледяные горы. И вот неожиданно запротестовал наш триумвират, запротестовал пылко, запальчиво. Они — враги всего иррационального, они против иррационального веселья. Я не понял значения их протеста. Меня он удивил и огорчил. Я присоединился к тем, кто поехал с Даней и девушками на ледяные горы. Катанье было веселое, молодое, удалое, с песнями, шутками, криком.

И вот наш кружок распался на рационалистов и иррационалистов. Недели две спустя мы собрались у Толпыги. К этому времени Борис и Татьяна Борисовна повенчались. Жили они в двух комнатах. Все весело играли в шарады, все, кроме триумвиров. Они отделились от нас, сидели втроем и о чем-то тихо беседовали. Таня обратила внимание на их позы и лица, в них было что-то очень дружественное и печальное.

Игра кончилась. Все сели за стол, этот раз с вином. Когда наполнились рюмки, Даня внезапно поднялся и, протянув рюмку через стол, обратился к Лиле Бублик: «Давайте выпьем брудершафт». Голос его дрожал. Но в этом голосе звучал вызов. Уже перед тем триумвиры хмуро посмотрели на него. В беседах Дани с девушками выработался какой-то особый язык: не в том смысле, что они произносили придуманные ими слова, но смысл их речей был другим непонятен. В них какую-то роль играл скарабей. И мы все поняли, что Данины слова были вызовом не только нашим рационалистам — «врагам иррационального веселья», но и всему стилю нашего кружка. Не только в нашем кружке, но вообще в студенческой массе тех лет принято было говорить друг другу «вы» и называть по имени и отчеству. «Ты» — имело особое значение, исключительной близости. Переход на «ты» был значительным событием в истории личных отношений. В нем была особая волнующая прелесть. Она очень дорого ценилась. Что же касается нашего «вы», то мы видели в нем благородную сдержанность.

Вот почему слова Дани произвели впечатление разорвавшейся бомбы. Даня мог быть доволен. Создалось особое напряженное молчание, напоминавшее сцены в духе любимого им Достоевского. «Какой-то надрыв в зале». Я помню смущенное лицо Лили. Она слегка побледнела и сказала тихо: «Давайте, выпьем на брудершафт». Белокренец сияла. Она торжёствовала победу. Это был удар рационалистам. Лицо Толпыги было холодно. Левко, вскинув руками, как-то съехал со стула. Глаза Саши горели мрачным огнем.

После этого вечера наш земляческий круг уже не собирался широкой компанией, а Даня совсем отошел от него.

Даню ждал страшный удар, погубивший его. В своем институте он подружился с девушкой, которая привлекла его интерес не только своей незаурядной внешностью, но и какой-то таинственностью, которой она была окружена. Он ощущал в ней какие-то бездны, которые всегда влекли его. Таинственность раскрылась самым потрясающим образом. Эта девушка в погоне за «исключительными переживаниями» пошла служить в охранное отделение и была разоблачена.

Удар для Дани был так силен, что он уже оправиться не мог. В Киеве его вновь потянуло к нашему «№ 37-му». Екатерина Михайловна с большой чуткостью подошла к нему и сумела отогреть его. Даня, к огорченью Ники, стал сближаться с нашей «Раутенделейн» — солнечной Мэкусей. Даня светлел возле нее, становился прежним, каким я знал его в 1907 г.

Но темная сила победила. Однажды он пришел в таком виде, что испугал Екатерину Михайловну. Он упорно молчал, но Екатерина Михайловна сумела заставить его говорить. И он рассказал, что погибшая девушка явилась к нему и манила его идти за ней, вывела на балкон и исчезла. И Даня едва удержался, чтобы не броситься вниз с балкона. Через несколько дней Данин отец нашел его мертвым в кровати. Даня отравился. Сколько сил нераскрытых, сколько надежд он унес с собой. Это была жертва «достоевщины». Те духовные высоты, те душевные глубины, которые сумел вложить в свое творчество Достоевский, не помогли Дане выйти на свой путь. Но болезненная, темная стихия, которая была сродни этому русскому гению, закружила и погубила Даню. Я часто думал, вспоминая своего погибшего друга, что было бы с ним, доживи он до 1917 года. Спасла бы его революция? На каких баррикадах он бы оказался? Я говорил об этом с Никой. Мы оба тогда думали, что он был бы на самых крайних позициях, где нибудь в Кронштадте лета 1917 года. А потом? На это у нас не было ответа55.

* * *

Намеченная нами культурная работа в землячестве потекла по другому руслу. Таня начала с увлечением работать с учительницей Богдановой в воскресной школе в предместьях города. Вслед за ней и я решился начать курс лекций по русской истории рабочим Обуховского завода. Когда я вошел в аудиторию, меня поразил облик моих слушателей. Образ рабочего был у меня связан с мастеровыми, здесь же передо мною сидели одетые в пиджаки, с воротничками, очень серьезные молодые люди, среди которых несколько пожилых, с седоватыми усами. Хорошие лица, энергичные, с пытливым выражением. Я был очень смущен. Начать работу со взрослой, совершенно неведомой аудиторией — для этого требовалась уверенность в своих силах и смелость, которой у меня не было. Я был очень застенчив, даже робок. Но сознание, что я должен начать свою культурно-просветительную работу, к которой чувствовал призвание, в которой видел дело своей жизни, считал своим долгом, — победило. «Теперь или никогда», — твердил я себе. И странное дело: едва я начал — страх прошел. Я читал с увлечением. Сочувственное внимание аудитории придало мне бодрости, и я чувствовал, что прочел хорошо. После лекции рабочие окружили меня и долго беседовали со мною, словно прощупывали своего нового лектора. Читал я совершенно свободно. Как будто не было Третьего отделения. Я не был марксистом. Но я знаю, что и мои товарищи-марксисты читали с такой же свободой. Лекции мои были прерваны отъездом за границу. Почему я к ним не вернулся по возвращении на родину? Мне помешал Эрмитажный кружок.

[Глава V.] Содружество эрмитажного кружка56

В университете появилось воззвание: студенты приглашались для обсуждения форм культурной работы среди рабочих. В основу воззвания были положены идеи Джона Рёскина. Инициатором этого начинания был студент-филолог А. А. Гизетти. На его призыв откликнулась небольшая группа студентов. Гизетти предложил собравшимся заняться изучением Эрмитажа для того, чтобы водить экскурсии рабочих. «Стыдно нам — студентам, нам — интеллигентам наслаждаться сокровищами человеческого духа, созданными в веках, и не думать о наших товарищах-рабочих, совершенно лишенных этого счастья». Возникли прения. Некоторые товарищи говорили, что не время теперь, при самодержавии, заниматься подобной культурной работой. Что все это отвлечет рабочих от революции. Сперва революция, а потом культура. Это напоминало слова всем нам ненавистного Столыпина: «Сперва успокоение, а потом реформы». Я вспомнил, как Ю. Пятаков презрительно говорил о нас: «Культурники». Гизетти возбужденно доказывал: «Повышение культурного уровня рабочих есть один из видов подготовки революции, т. к. культурные рабочие в большей мере ощутят ее необходимость, чем темная масса». Тогда возражали ему: «Рабочих нужно просвещать, но лишь политически». — «Нет! — горячо говорил Гизетти, — политическое просвещение не должно, не может быть оторвано от культурного просвещения».

В Эрмитажный кружок записались лишь несколько студентов. Мы условились встретиться на квартире Гизетти.

Он принадлежал к интеллигентной семье, родственной Гревсу и Лаппо-Данилевскому57. Предки его были из Венеции, где еще в нашу эпоху сохранился дворец, принадлежавший некогда Гизетти. Но как этот типичный русский студент, потомок венецианцев, мало походил на своих предков! Высокий блондин с крупными чертами лица, скорее английского типа: прямой нос, выдающийся подбородок, узкая светлая бородка. Чрезвычайно скромный, в своем сером пиджачке или черной косоворотке, чрезвычайно застенчивый и рассеянный до крайности. Это был подлинный аскет вечно с книгой, за работой, глубоко преданный революционному движению. Его интересовали и проблемы философии, и вопросы искусства, литературы, истории. Он занимался и естественными науками, поскольку они подкрепляли его штудии в области философии. Мы впоследствии узнали, что Гизетти работал в какой-то революционной партии, но от нас он скрывал эту сторону своей жизни58. Я видел в нем новый тип русского студента, характерного именно для нашей эпохи, совмещавший интересы философии, искусства и литературы с работой революционера. Мне он тогда напоминал Рахметова своим аскетизмом и внешней суровостью. В действительности это был человек с нежным отзывчивым сердцем. Его рассеянность, какая-то неуклюжесть давали повод насмешкам товарищей.