Николь Краусс – В сумрачном лесу (страница 48)
Давид сидел в грузовике, его гримировали. Пастух-бедуин был на подходе со своими тридцатью овцами. Саул, который показался Эпштейну слишком усердным, был уже одет в свой костюм и бродил вокруг, обмениваясь шуточками с механиками. Рядом с Эпштейном Ахиноам, бывшая жена Саула, накручивала на палец локон, беззвучно проговаривая свои реплики. У нее в этом фильме все сложно, сказала она ему. Эпштейн спросил почему, и она объяснила, что ее роль – один из самых неоднозначных моментов в сценарии. Во всей Библии ее упоминают только дважды, один раз как жену Саула и мать Ионафана, а второй раз как жену Давида, за которым она, очевидно, уже замужем, когда он женится еще и на Авигее. Но нигде не сказано, что Давид, судя по всему, украл жену Саула – а это приравнивалось к попытке переворота, – и именно поэтому ему приходится скрываться в глуши, и именно поэтому Саул хочет найти его и убить. Поскольку вся Книга Самуила написана ради того, чтобы доказать, что Давид стал царем по воле Бога, библейский автор, конечно, не мог слишком углубляться в заварушку с Ахиноам, объяснила Ахиноам, – это показало бы, что Давид амбициозный и хитрый сукин сын, каким он и был на самом деле. Но при этом нельзя и проигнорировать то, что тогда было известно всем. Так что пришлось вставить имя Ахиноам в Библию украдкой – ах да, кстати, у Давида была еще вот эта вторая жена, ой, – а дальше обойти это молчанием, как обошли тот факт, что Давид присоединился к филистимлянам и, похоже, и правда ходил в набеги на города своих сородичей в Иудейском царстве, как он и сказал Авимелеху. Однако у Яэль другие идеи на этот счет, сказала Ахиноам Эпштейну. Ее Давид немного ближе к настоящему Давиду, а еще ее сценарий подчеркивает значение женских персонажей, что для Ахиноам, конечно, к лучшему, потому что иначе у нее вообще не было бы роли. Но у нее все равно только три реплики в сцене свадьбы, и в них нужно втиснуть многое. Она протянула Эпштейну сценарий и попросила подать ей реплику.
После долгих утренних съемок сделали перерыв на обед; оставалось только отснять под вечер последнюю сцену. Но к половине четвертого Самир, актер, игравший пожилого Давида, так и не появился. И тут Самир сам позвонил по спутниковому телефону: он заболел. Он сначала решил, что ничего страшного, и не хотел отменять, но оказалось, что дело серьезное. Он звонит из больницы Ихилов, где ему делают анализы. Режиссер слишком устал, чтобы орать, он просто медленно вылил остатки своего кофе на землю пустыни и пошел прочь, разговаривая сам с собой. Съемочная площадка почти опустела. Актеры вернулись в кибуц, и только небольшая группа приехала на джипах в эту отдаленную точку. Яэль отошла в сторонку, чтобы поговорить с директором картины и продюсером. Она была на голову выше их обоих, так что ей приходилось наклоняться, чтобы их голоса не вырывались из круга. В атмосфере стресса, в хаосе съемочной площадки она одна сохраняла невозмутимость. Без нее Дан пропал бы, и, понимая это, Эпштейн чуть меньше завидовал тому вниманию, которое она ему уделяла.
Когда маленький кружок распался, режиссер кидал камешки в шину фургона. Эпштейн маленькими глотками пил чай и смотрел, как Яэль идет к режиссеру. На нее действительно стоило полюбоваться. Она не стала класть руку ему на плечо, не нянчилась с ним и не ходила вокруг него на цыпочках, как остальные. Она просто стояла безмятежно, как королева, ожидая, пока режиссер не придет в себя. И только потом заговорила. Через некоторое время оба они повернулись и посмотрели в сторону Эпштейна. Он запрокинул голову к небу и сделал еще глоток чая.
Фильм снимали с конца, и две недели назад уже отсняли сцену, в которой Соломон склоняется над Давидом, чтобы услышать последние слова умирающего царя. Реплик у старого Давида не осталось, только долгий кадр, в котором он уходит в пустыню. Поэтому потеря актера Самира не обязательно должна обернуться полной катастрофой. Последний кадр должен был сниматься на закате, с подсветкой факелами, и всюду тень. Эпштейн был почти такого же роста и телосложения, как Самир. Нужно только укоротить край плаща на сантиметр. Максимум на два. Костюмерша стояла на коленях у его ног, держа иголку в сжатых губах, и завязывала нить. Но когда все собравшиеся отошли на шаг назад, чтобы полюбоваться ее работой, они сделали вывод, что результат не совсем такой, как нужно. Яэль наклонилась к Дану, а Эпштейн тем временем поправил тяжелую пряжку ремня. Недостаточно царственный вид и незаметно остатков былого величия, шепнула ему швея, быстро исправляя что-то несущественное на рукаве. Директор по реквизиту нашел корону. Но золото сочли слишком ярким и взяли черную ваксу, чтобы сделать его тусклее.
Зажгли факелы. Все, что ему нужно сделать, – это пройти между их рядами в направлении, противоположном камере, а потом продолжать идти, пока режиссер не крикнет «Снято!». Но как только камеры заработали, поднялся ветер и задул половину факелов. Их снова зажгли, но через минуту их опять задуло. Сегодня ночью будет шторм, сказал кто-то. Когда в пустыню наконец приходит дождь, он всегда бывает яростным, – директор картины проверил свой телефон на «Андроиде» и объявил, что предупреждают о внезапном наводнении в этом регионе. «Чушь, – сказал Дан, проверив свой айфон, – ничего про внезапное наводнение не говорят». Эпштейн снова посмотрел в небо, но никаких туч не увидел. Уже появилась первая звезда. Ветер был сильный, и что бы ни делал техник по свету, он продолжал гасить факелы. В воздухе стоял тяжелый запах керосина. «Придется обойтись без факелов», – заявил директор картины. Но Дан уперся. Без света факелов от этой сцены не будет толку.
Режиссер и директор картины продолжали громко спорить. Вскоре в спор включился продюсер, а потом даже оператор-постановщик, у которого быстро пропадал свет. Ветер дул. В голове у Эпштейна звучал Вивальди. Он подумал о своих деревьях, которые даже сейчас продолжают расти. Тот горный склон наверняка не так далеко отсюда. Может, саженцы уже начали перевозить? Он забыл точную дату. Но его бы, наверное, кто-нибудь предупредил. Он хотел позвонить Галит, но телефон был в кармане пиджака, который кто-то из костюмеров забрал у него вместе с брюками.
От шерстяного плаща ему захотелось почесаться. Все погрузились в спор, и никто не заметил, как он отошел от двойного ряда факелов и нашел под стулом свой портфель. Он снял плащ, перекинул его через спинку стула и пошел вверх по склону к гребню холма. Оттуда ему будет видно. Какое-то время он все еще слышал, как они ругаются. Ветер взметнул его волосы, и, подняв руку, чтобы зачесать их назад, он понял, что у него до сих пор на голове потускневшая корона. Он снял ее и положил на камень, потом повернулся и вошел в вади, прорезанное тысячелетиями воды, тысячелетиями ветров. Если начнется дождь, при отсутствии лесов вода польется по склонам и затопит свой древний путь, унося к морю все, что встретит. Холодало. Сейчас бы ему пригодилось его пальто. Лучше пусть оно будет у мальчика. Когда он дошел до гребня, то уже тяжело дышал. Он слышал, как снизу его зовут: «Юлиус, ты где?» Но голоса их, отдаваясь эхом от древней скалы, катились обратно без него: иудеи! Иудеи! Иудеи! Теперь ему далеко было видно, до самого Иордана. Когда он посмотрел в небо, звезда исчезла, а тучи спрятали луну. Он чуял запах шторма, идущего из Иерусалима.
А теперь появились филистимляне, поднялись на холм дрожащей массой, взбаламутившей свет и воздух. Некоторые из них знали, что они филистимляне, а другие знали только, что они часть чего-то огромного, что собралось по стихийным причинам, как океан собирается, чтобы разбиться о берег.
Филистимляне стояли и ждали. Затаили дыхание. Шлем со звоном упал на землю. Красный флаг подрагивал на ветру, шелк его был порван. В долине звучала великая тишина. Но Давида и следа не было.
А теперь филистимлянин поднял руку повыше и сделал снимок своим айфоном. «Где ты?» – напечатал он, а затем, поправив боевое снаряжение, филистимлянин нажал «Отправить», выпустив свое сообщение в облако.
Уже там
Я провела ночь в приемном покое скорой, но эта ночь ощущалась как три. Укол гидроморфона, который мне в конце концов сделала медсестра, успокоил боль, но меня потянуло в сон, и все перед глазами поплыло. До этого я долгие часы сосредотачивала все свое внимание на широком красивом лице эфиопки, которая тихо и терпеливо сидела с другой стороны открытой занавески, придерживая руками свой беременный живот. Но после того, как в меня вошла игла и покалывание распространилось вверх по позвоночнику, а потом вниз до кончиков пальцев, она уже меньше была мне нужна, и она, наверное, тоже потеряла потребность во мне, в том, что мое лицо могло сделать для ее боли, потому что через некоторое время она встала и ушла, и больше я ее не видела. Сейчас у нее уже должен быть ребенок, а у ребенка имя, а у меня больше нет вируса, название которого врачи так и не выяснили и даже перестали искать.
Постепенно в окне у меня над головой стало заметно, что ночь подходит к концу. Что-то менялось и внутри больницы, или, во всяком случае, мне так казалось, пока я лежала на спине на каталке. Везде воцарилось временное затишье. Ночная смена закончилась, врачи и сестры, которые всю ночь заботились о жертвах множества чрезвычайных ситуаций, теперь умоют руки и уйдут домой, но сначала введут в курс дела сменщиков, журча медицинской скороговоркой над историями болезней, объясняя, кому что когда требуется, пока наконец не закончат все свои обязанности и не получат право переодеться в обычную одежду и уйти сквозь автоматические двери, выйдя в утро. Кто в больнице не хочет, чтобы его отпустили? Я сама не раз подумывала прекратить бесконечное ожидание и сбежать через эти двери. Один раз я даже попыталась, слезла с каталки, хотя у меня все еще был катетер в вене, но далеко не ушла – деловитая медсестра приемного отделения преградила мне путь.