18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николь Краусс – В сумрачном лесу (страница 34)

18

Этот роман, «Zauberreich der Liebe», сказал Фридман, если вы не догадываетесь, называется «Волшебное царство любви» и представляет собой мусор, который вынесли бы на литературную помойку через день после публикации, если бы не персонаж по имени Рихард Гарта. К началу романа писатель Гарта уже умер в Праге. Поэтому мы не видим его самого и знаем его только по воспоминаниям главного героя романа, Кристофа Нови, который был близким другом Гарты, а теперь является душеприказчиком его литературного наследия. Нови вспоминает Гарту непрерывно и почти навязчиво, мысленно советуется с ним и даже делится с читателем ответами своего мертвого друга. В этом смысле роман предлагает не только первый портрет Кафки, но и аргументы Брода в пользу образа Кафки, сконструированного им с помощью своих прошедших перегонку воспоминаний. Точно так же, как читатели «Zauberreich der Liebe» могут познакомиться с ангелоподобным Гартой только через посредство Нови, так даже сейчас мир знает Кафку только через призму бродовского Гарты.

Фридман покопался в кожаном портфеле, который принес из машины, и выудил мятую ксерокопию. «Гарта, – начал читать он, – из всех мудрецов и пророков, ходивших по земле, был тишайшим», и «если бы у него было больше уверенности в себе, он указал бы человечеству путь». Фридман сделал паузу и глянул на меня, приподняв брови. «Абсолютная халтура, не так ли?» – сказал он с легкой улыбкой. И все же, чисто на уровне стратегии, продолжил он, это гениально – не менее гениально, чем история о нарушении последней воли умирающего Кафки собрать все, что он оставил, и сжечь не читая. Когда мир потихоньку обнаружил бродовского Кафку, устоять против него было невозможно. И пусть легенда была делом рук самого Брода, ее расширяли и украшали в последующие десятилетия стада кафковедов, которые продолжили ровно с того места, на котором остановился Брод, радостно выдавая на-гора еще больше кафкианских мифов и ни разу не усомнившись в их источнике. Практически всё – всё! – что мы знаем о Кафке, можно проследить до Брода! Включая найденное в его письмах и дневниках, потому что, конечно же, это Брод собрал и отредактировал их. Он представил Кафку миру и затем контролировал каждую крошечную деталь его имиджа и репутации, пока сам не умер в 1968 году, оставив наследие Кафки в руках своей любовницы Эстер Хоффе в запутанном и настолько беспорядочном состоянии, что можно быть уверенным: и по сей день его полномочия никому не передадут и не поделят, и голем Кафки, который он слепил собственными руками, будет продолжать бродить по миру.

Но он оставил одну огромную подсказку. «Думаю, он просто не мог удержаться», – сказал Фридман. Искушение обо всем рассказать и продемонстрировать, как блестяще он сработал, оказалось слишком большим, и он спрятал истину на виду. В «Zauberreich der Liebe» Нови едет в Палестину, чтобы встретиться с младшим братом Гарты, который совершил алию и живет в кибуце. От него Нови узнает, что Гарта был сионистом – и не просто сочувствовал движению, а его сионистские убеждения и деятельность играли, без сомнения, центральную роль в его жизни и самосознании. Это стало полной неожиданностью для Нови – он и не подозревал об этой скрытой увлеченности своего ближайшего друга. Потом брат Гарты говорит Нови, что Гарта тайно писал на иврите и что именно «потрясающее содержание» ивритских записных книжек Гарты убедило его совершить алию и стать первопоселенцем. «Ну? – сказал Фридман, снова подняв густые брови. – Если бы вы читали “Zauberreich der Liebe” ради информации о Кафке, разве вы не остановились бы и не спросили бы себя: какие еще ивритские записные книжки?»

Когда Брод наконец собрался написать настоящую биографию Кафки, он описал «одинокую скрытность» Кафки. Например, они уже несколько лет как дружили, когда Кафка неожиданно признался, что пишет. И все же в каком-то смысле претенциозный роман Брода и вся последующая мифология, выросшая на его основе, скрывают более тонкую игру, которая одновременно показывает и прячет истинного Кафку. Ни один критик до сих пор не обратил внимания на эти ивритские записные книжки, сказал Фридман, или на идею, что Кафка мог писать на иврите. Единственные известные «ивритские» записные книжки Кафки – это четыре книжечки в восьмую долю листа, использовавшиеся на занятиях с Пуа, включая ту из них, с потрескавшейся от старости синей обложкой, которая лежит в архивах Национальной библиотеки, куда ее передал Брод. Там можно найти списки немецких слов, переведенных на иврит знакомым почерком Кафки, слов, которые идеально подходят для легенды. Фридман порылся в папке, достал еще одну мятую ксерокопию и стал переводить, указывая по очереди на каждое слово:

Невинный

Страдающий

Мучительный

Отвращение

Внушающий ужас

Хрупкий

Гений

Если не знать, в чем дело, можно принять это за пародию на страдающего Кафку Брода, того самого, который, как мы знаем, умер в санатории в сорок лет! «Но тут кроется другая история, – сказал Фридман. – Вы понимаете?» – спросил он, но поскольку я пока не вполне понимала и странным образом дрейфовала в сторону от курса, направленного на понимание, я могла только продолжать смотреть на него взглядом, демонстрировавшим, как я надеялась, понимание. История посмертной жизни Кафки на иврите, сказал Фридман. История, в которой он сбежал в этот древний и новый язык точно так же, как физически сбежал в эту древнюю и новую землю. В которой он «перешел» в еврейский язык, имя которого, иврит, происходит от Авраама, первого еврея, или «иври», перешедшего через реку Иордан в Израиль. На иврит «превращение» переводится как «га-гилгуль». Вы ведь знаете, что значит «гилгуль», правда? Название на идише, «Дер гилгуль», почти такое же. Это значит, сказал Фридман, что для евреев «превращение» всегда было историей не о замене одной формы на другую, а о неразрывности души, в каких бы физических реальностях она ни находилась.

Фридман наконец замолчал и повернулся посмотреть на открывавшийся вид. Я проследила за его взглядом до башен церкви и ворот Яффы и попыталась осмыслить все, что он мне только что рассказал. Отмахнуться от него как от легковозбудимого ученого, у которого не все дома, было сложно не только из-за его авторитетной и методичной манеры излагать доказательства. Если меня и покорил Фридман, если я и готова была поверить в то, во что сначала поверить невозможно, то это потому, что я чувствовала собственным телом клаустрофобию Кафки и его стремление к другому миру, и то, что для него единственным возможным бегством было бегство окончательное и необратимое. И еще потому, что из двух историй жизни и смерти Кафки та, которую обрисовал Фридман, как мне показалось, имела более красивую форму – более сложную, но одновременно и более изысканную, и поэтому более близкую к истине. В ее свете общеизвестная история теперь казалась неуклюжей, претенциозной и полной штампов.

Если что и показалось мне нелогичным, так это пассивность Кафки по отношению к собственному творчеству. Как известно, Брод редактировал очень агрессивно. Он вырезал, правил, переставлял и расставлял пунктуацию, как считал нужным. Он издавал книги, которые Кафка считал неоконченными. Одно дело, когда тебя превращают в святого, но как можно поверить, что Кафка спокойно смотрел на резню, творимую Бродом?

– А почему вы так уверены, что это редактура не самого Кафки? – спросил Фридман. – Или что для редакторских решений Брода не было внелитературных причин? Вас никогда не удивляло, что роман «Америка» не напечатали с собственным заглавием Кафки – «Der Verschollene»? Вы знаете, что значит «Der Verschollene»? «Человек, который исчез». Или даже «человек, который пропал». Всего через три года после того, как Кафка «умер» в Праге, о таком заглавии не могло быть и речи.

«А что касается публикации так называемых неоконченных работ, – продолжил Фридман, – разве вы не видите, что это просто гениально? Только подумайте: разве не каждый писатель хочет, чтобы его рассказы, книги и пьесы публиковались с пояснением, что они остались неоконченными? Что он умер или по какой-то другой причине не смог работать дальше и довести их до запланированного совершенства, которое жило внутри него и которое он воплотил бы в своей работе, если бы ему только хватило времени?»

Официант подошел убрать наши тарелки, но, хотя прошло больше часа, мы даже не притронулись к еде, так что он налил нам еще воды в стаканы и ушел на кухню.

Я спросила, где Кафка здесь жил, и Фридман сказал, что, когда Кафка только приехал, его поселили в доме рядом с Бергманнами. Здоровье его тем летом стабильно улучшалось. Секретность была очень важна, и вне маленького кружка непосредственных участников плана про все это знала сестра Кафки Оттла. Как только он сошел с корабля в Хайфе, он больше не был писателем Кафкой. Он был просто худой больной еврей из Праги, который выздоравливал в теплом климате своей новой страны. Той осенью Агнон вернулся в Палестину после двенадцати лет, проведенных в Германии. Там в его доме случился пожар, который уничтожил все его рукописи и книги, – но нет никаких свидетельств, что два писателя когда-либо встречались. Шокен обустроил Агнону дом в Тальпиоте, а несколькими месяцами позже нашел Кафке жилье в новом немецко-еврейском садовом пригороде Рехавия, где его комнаты выходили окнами на участок за домом. Днем, после Schlafstunde[16], когда на всех улицах и лестницах Рехавии должна была стоять тишина, он часто выходил посидеть под деревом на участке, который уже много веков как зарос и одичал. Он начал там возиться – здесь прополет, там обрежет и подпилит, – и вскоре обнаружил, что, хотя в Европе он был всего лишь средним или даже не очень хорошим садоводом, в Палестине все, чего он касался, шло в рост. Эльза Бергманн подарила ему несколько каталогов семян, он заказывал луковицы крокусов и ноготковых ирисов. Гость, заглянувший в сад после обеда, увидел бы, как худой кашляющий человек сгибается над розами, корни которых он вымачивает в сульфате магния, или же убирает из почвы камни. Совсем скоро участок за домом в Рехавии расцвел.