18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николь Краусс – В сумрачном лесу (страница 18)

18

Ветер был сильный, и волны перехлестывали через волнолом. Сезон купания уже прошел, и на пляже никого не было, кроме небольшой компании русских. Одна из них – женщина с отвисшей грудью, растекшимися бедрами и серебряным крестом, болтавшимся на длинной цепочке, плюхнула на стул толстого младенца, с которого капала вода: «Вот! Я нашла ее в море!» Эпштейн вырос возле Атлантики и знал достаточно о том, как справляться с волнами. Задержав дыхание, он нырнул и поплыл через бурлящие волны. Ему казалось, что вода искрится жизнью, будто наэлектризованная, а может, это он, Эпштейн, служит проводником своей энергии через новый простор. Он сделал кувырок в невесомости.

Когда голова его снова показалась на поверхности, к нему шла высокая волна. Он нырнул и позволил ей себя встряхнуть, потом поплыл дальше от берега длинными мощными гребками, как в юности. Думать в море – совсем не то, что думать на земле. Он хотел уйти за прибой, туда, где можно будет думать так, как это возможно, только когда тебя качает море. Мир всегда держит человека в своих ладонях, но физически это не ощущается, это воздействие невозможно учесть. Невозможно испытать утешение от того, что тебя держат, – это воспринимается только как нейтральная пустота. Но море мы чувствуем. Оно окружает нас и так надежно держит, так нежно укачивает – оно совсем по-другому устроено, – что и мысли приходят к нам в иной форме. Им вольно быть абстрактными. В них чувствуется текучесть. Вот так, плывя на спине в огромной ванне жизни, погруженный в абстрактное, Эпштейн не заметил огромную стену воды, пока она на него не надвинулась.

Вытащил его, захлебывающегося, на берег один из русских, огромный, как медведь. Тонул Эпштейн недолго, но воды наглотался сильно. Вода вытекла из него рвотой, и он уткнулся лицом в песок, пытаясь отдышаться. Мокрые волосы прилипли к одной стороне головы, плавки сползли до бедер. Его трясло от шока.

Вечером, когда Эпштейн ужинал в ресторане на Ротшильда, куда привел его кузен, у него зазвонил телефон. Старый телефон к нему не вернулся. Палестинцы выписались из отеля в Нью-Йорке на рассвете, и к тому времени, как туда приехала помощница Эпштейна, они уже летели над Новой Шотландией. Где-то высоко над Арктикой незнакомец кутался в кашемировое пальто Эпштейна, а может, смотрел фотографии в его телефоне. Но пока с этим ничего нельзя было поделать, и вместо пропавшего телефона Эпштейн завел новый. Он еще не привык к его звонку, а когда понял, что звонят именно ему, и выловил аппарат из кармана, то оказалось, что номер звонившего не определился, потому что телефонная книга еще не была перенесена. Мобильник продолжал звонить, а Эпштейн медлил, не зная, что делать. Ответить на звонок? Он же всегда отвечал, однажды он снял трубку посреди «Мессии» Генделя, когда оркестром дирижировал сам Левайн! Слепая женщина с неровной стрижкой, которая не пропускала ни одного концерта и всегда восторженно слушала музыку, чуть не спустила на него свою немецкую овчарку. В перерыве она набросилась на Эпштейна. Он велел ей убираться к черту – слепой женщине убираться к черту! Но разве не следует со слепыми обращаться так же, как со всеми остальными? А когда они столкнулись снова и он увидел, что ее собака ест шоколад, который нашла в проходе, он не стал ее останавливать, хотя ночью потом проснулся в холодном поту, представляя, как та женщина сидит в ветеринарной неотложке, закатив слепые белесые глаза, и ждет, пока ее собаке-поводырю сделают промывание желудка. Да, он всегда отвечал, хотя бы даже затем, чтобы сказать, что он сейчас не может говорить, ответит потом. Всю жизнь в нем перевешивала великая тяга отвечать даже прежде, чем он узнавал, о чем спрашивают. Наконец Эпштейн ткнул пальцем в экран.

– Юлиус! Говорит Менахем Клаузнер!

– Рабби, – сказал Эпштейн, – какой сюрприз. – Сидевший напротив Моти удивленно приподнял брови, но продолжил запихивать в рот пасту качо-э-пепе. – Как вы меня нашли?

Они летели в Израиль одним самолетом. Проходя проверку безопасности в аэропорту Джона Ф. Кеннеди, Эпштейн услышал, что его зовут. Он оглянулся, никого не увидел, так что закончил завязывать шнурки своих «оксфордов», подхватил чемодан на колесиках и поспешил в бизнес-зал, чтобы сделать еще несколько звонков перед вылетом. Через два часа после взлета, когда он полностью откинул кресло и уже задремал, кто-то настойчиво постучал по его плечу. Нет, горячих орешков он не хочет. Но когда он поднял маску для глаз, встретило его не накрашенное лицо стюардессы, а борода мужчины, склонившегося над ним так низко, что видны были поры его носа. Эпштейн сощурился, глядя на Клаузнера снизу вверх через пелену сна, и подумал, не надеть ли снова маску. Но раввин буквально вцепился ему в плечо; голубые глаза его светились.

– Я так и думал, что это вы! Это башерт[7], что вы летите в Израиль и мы на одном рейсе. Можно? – спросил он, и не успел Эпштейн ответить, как огромный раввин перешагнул через его ноги и плюхнулся на пустое место у окна.

А теперь Клаузнер был на другом конце телефонной линии и спрашивал:

– Какие у вас планы на шабат?

– Шабат? – повторил Эпштейн. В Израиле день отдыха, наступавший с приближением вечера пятницы и тянувшийся до вечера субботы, всегда его раздражал, потому что все закрывалось, и в городе словно устанавливался режим чрезвычайной ситуации ради поиска какого-то древнего утерянного покоя. Даже самые нерелигиозные тель-авивцы любили поговорить об особой атмосфере, которая устанавливается в городе в пятницу после обеда, когда улицы пустеют и мир медленно движется к тишине, словно его выловили из реки времени, чтобы потом, сотворя умышленный и неспешный ритуал, можно было снова опустить обратно. Но с точки зрения Эпштейна, навязанный государством перерыв в полезной деятельности представлял собой сплошное неудобство.

– Поехали со мной в Цфат! – предложил Клаузнер. – Я вас сам заберу и отвезу. Услуга «от двери до двери», никаких проблем. Мне все равно надо в пятницу утром ехать в Тель-Авив на встречу. Где вы остановились?

– В «Хилтоне», но у меня сейчас нет под рукой моего расписания.

– Я подожду.

– Я в ресторане. Вы могли бы перезвонить утром?

– Давайте договоримся, что вы едете, а если возникнут какие-то проблемы, вы мне перезвоните. Если не позвоните, то в пятницу в час буду ждать вас в вестибюле. На машине ехать всего два часа, но так у нас будет достаточно времени, чтобы добраться раньше, чем наступит шабат.

Но Эпштейн почти не слушал – вместо этого ему очень хотелось рассказать раввину, что он сегодня чуть не утонул. Что его в последний момент вытащили из воды. У него до сих пор было ноющее ощущение в животе, и он не мог есть. Он пытался рассказать об этом Моти, хотя бы затем, чтобы объяснить отсутствие аппетита, но кузен, поохав от ужаса и помахав руками, тут же вернулся к изучению карты вин.

Следующий день был посвящен звонкам Шлоссу, который вносил очередные изменения в его завещание, поскольку Эпштейну теперь меньше оставалось завещать, и очередной встрече по поводу того, на что можно пожертвовать деньги, на этот раз в Израильском филармоническом оркестре. Зубин Мета приветствовал его лично. В итальянском пальто и шелковом шарфе маэстро прогулялся с ним по концертному залу Бронфмана. Может, он и не самая важная птица, но его двух миллионов долларов, тем не менее, хватало на создание фонда памяти Эдит и Соломона Эпштейн для первой скрипки оркестра. Его родители любили музыку. Отец играл на скрипке, пока ему не исполнилось тринадцать и не закончились деньги на уроки. Дома они слушали по вечерам пластинки, сказал Эпштейн дирижеру, а он слушал через открытую дверь, лежа в своей постели. Когда ему было шесть, мать водила его на концерт… но внезапно, к собственному смущению, он не смог вспомнить имя великого пианиста, который вышел на сцену и подошел к роялю, как похоронных дел мастер подходит к гробу.

Ассистентка Меты тактично обошла молчанием его приступ забывчивости, а все остальное записала в свой большой разлинованный блокнот. Потом они сидели на площади Габима в сиянии яркого белого света и пили кофе. Эпштейн все пытался вспомнить имя, но вместо этого на память ему пришла другая история, случившаяся с ним примерно в том же возрасте, когда его водили смотреть на пианиста. Был жаркий день, после дневного сна он лежал в постели с еще закрытыми глазами и вдруг увидел паука, вернее, его образ. Он отчетливо разглядел оранжевый рисунок в виде песочных часов у него на животе и бежевые ноги с темными полосками на сочленениях. Он очень медленно открыл глаза и увидел паука прямо перед собой, на стене, точно такого же, как только что видел в своем сознании. Мать вошла в комнату и закричала, и тогда он узнал, что это была коричневая вдова. Эпштейну захотелось, чтобы ассистентка записала в свой блокнот историю про паука, потому что она казалась ему очень важной.

Но в это время говорил маэстро, постоянно перескакивая со звонящего телефона на оплетающие стену пурпурные цветы и на отстойник, каким ему представлялась израильская политика (я не пророк, сказал Мета, но выглядит дело паршиво). Потом он переключился на будущий концерт в Бомбее, где собирался дирижировать Вагнером, что было невозможно в Тель-Авиве. Эпштейн слышал, что у него пятеро детей от четырех женщин; маэстро явно не испытывал потребности закончить одну историю прежде, чем начинать следующую.