Никита Семин – Сын помещика 14 (страница 2)
— Господа, — провозгласил Венявский, подводя меня к гостям, — позвольте представить: Роман Сергеевич Винокуров. Тот самый молодой человек, о котором я вам давеча рассказывал.
Я вежливо поклонился. Дама окинула меня оценивающим взглядом, юноша кивнул рассеянно, старик прищурился с любопытством.
— Я, собственно, не с пустыми руками, — сказал я, обращаясь к Генрику, и раскрыл папку. — Помните, я обещал вам портрет? Я сделал несколько набросков.
Венявский оживился. Он взял у меня листы, поднес к канделябру и принялся разглядывать. Гости тоже потянулись посмотреть — дама даже привстала с кресла.
— Позвольте, — пробормотал Генрик, переводя взгляд с одного скетча на другой. — Это вы по памяти?
— По памяти.
— Невероятно. Вот здесь, — он указал на скетч вполоборота, — я себя просто вижу. Это же мой взгляд, моя манера голову держать. А вот этот, с рукой… — он всмотрелся в набросок пальцев, лежащих на воображаемом грифе, — ей-богу, Роман Сергеевич, вы колдун.
— Никакого колдовства. Просто я внимательно на вас смотрел, пока мы беседовали.
Генрик еще несколько мгновений изучал скетчи, потом отобрал два — тот самый, вполоборота, и второй, анфас.
— Эти, — сказал он решительно. — Из этих двух выйдет отличный портрет. В ракурсе есть движение, а анфас — для солидности. Что скажете?
— Скажу, что вкус у вас отменный, — ответил я. — По этим наброскам и буду работать. Хотя ваше личное присутствие изрядно помогло бы. Но понимаю, все мы занятые люди.
Он вернул мне листы, и я убрал их обратно в папку. Гости, удовлетворив любопытство, вернулись к своим бокалам; дама что-то негромко сказала пожилому господину, тот кивнул. Венявский подхватил меня под локоть и отвел к окну, где стояли два свободных кресла.
— Посидите еще, — предложил он. — Хотя бы полчаса. Расскажу новости.
Я согласился. Настя, если и вернется раньше, увидит мою записку и не станет волноваться. А полчаса я вполне мог себе позволить.
Мы сели. Генрик налил мне вина из графина — легкого, красного — и некоторое время молчал, словно подбирая слова.
— Тут недавно история одна произошла… — начал он наконец. — Я с Модестом Петровичем ходил к Рубенштейну. По поводу ваших песен. Как вы понимаете, Модест никак не может успокоиться, — горько усмехнулся он.
— Боюсь, его ждет разочарование — своего мнения я не изменю, — осторожно заметил я в ответ.
— Так вот, — Венявский отпил глоток, — после этого мы с Модестом едва не рассорились, — удивил он меня. — Окончательно и бесповоротно. Рубинштейн, вашу музыку отверг — не потому, что плоха, а потому, что не вписывается в его понимание школы. Он — западник, ему нужны консерваторские правила, дисциплина, форма. Мусоргский же, наоборот, видит в ваших песнях то самое «новое русское направление», о котором он грезит. Они разругались прямо там, в кабинете у Антона Григорьевича. Модест ушел к Балакиреву — у них, знаете ли, целый кружок, «Могучая кучка», как они себя в шутку называют. А я остался.
— Почему? — спросил я.
— Потому что не люблю жечь мостов, — Венявский пожал плечами. — Рубинштейн — глыба. С ним можно спорить, но рвать отношения глупо. Мусоргский вспыхивает быстро, я — нет. Но суть не в этом, — он наклонился ко мне, понизив голос. — Я хочу предупредить: Модест о вас не забыл. Он считает, что вы должны быть с ними — с Балакиревым, с Кюи, с Бородиным. Ваша музыка, говорит, самородна, и ей место среди тех, кто ищет национальный путь, а не в консерваторских классах. Так что будьте готовы — он может нагрянуть к вам снова. И тянуть будет уже не к Рубинштейну, а в кружок Балакирева.
Я кивнул, принимая это к сведению. Мусоргский с его горящими глазами и яростной убежденностью был, конечно, симпатичен — но сейчас мне меньше всего хотелось ввязываться в музыкальные распри. Впрочем, пока он не пришел — и думать не о чем.
— Теперь другое, — Венявский сменил тон, сделавшись деловитым. — Ваша труппа. Помните, мы с Модестом взялись за аранжировки? Так вот, работа идет. Те песни, что мы успели обработать до нашей размолвки, труппа уже выучила. Получилось довольно недурно — не хочу хвастать, но звучат они теперь совсем иначе, чем под одну гитару. Богаче, плотнее. Инструменты добавляют глубины. Я, кстати, и сам теперь играю с ними — не смог удержаться.
— Вы? — я удивленно посмотрел на него. — Играете в уличной труппе?
— А почему нет? — он усмехнулся. — Моя скрипка не ревнива и не брезгует иными инструментами. Ей все равно где, лишь бы петь. Так вот, я подумал: почему бы нам не выступить на настоящих подмостках? В каком-нибудь театре. Не в Мариинском, конечно, туда нас не пустят, но есть театры поменьше, частные, где публика попроще и директора посговорчивее. Сыграть программу из ваших песен. Большую, на час-полтора. Я думаю, это будет событие — для тех, кто ищет новую русскую музыку не в консерваториях, а на улице. Что скажете? Вы не против?
Я задумался. Предложение было неожиданным, но по сути — разумным. Труппа, которую я собрал, чтобы исполнить одну единственную песню, нуждалась в работе. Аранжировки Венявского, его участие, его имя — все это выводило доверившихся мне и пошедших за мной людей на новый уровень. Я ведь не собирался вечно таскать труппу за собой. Эти люди должны были иметь возможность работать самостоятельно.
— Я не против, — сказал я. — Более того — выступайте смело. Труппа может работать и без меня. Вы — ее музыкальный руководитель, и я вам полностью доверяю.
Генрик просиял.
— Превосходно! Я начну переговоры с дирекцией на этой неделе.
— Но есть одно условие, — добавил я. Венявский насторожился. — Если меня позовут выступать на… высоком уровне, скажем так, и мне понадобится труппа для этого выступления, я попрошу вас и их вернуться под мое начало. На время. Вы понимаете, о чем я.
Я не стал называть имен: Елена Павловна лишь обмолвилась о том, что мне предстоит выступление перед императором, но не дала твердых обещаний. Да и просила не особо распространяться на эту тему. Но Венявский, как видно, понял меня правильно. Он кивнул — медленно, с уважением.
— Понимаю. Такие приглашения не обсуждают заранее, но и не отказываются от них. Договорились: труппа — моя, пока вы не позовете. Тогда мы все вернемся.
Мы допили вино. Я бросил взгляд на часы — прошло около получаса, как и планировал. За окном совсем стемнело, в гостиной Венявского стало уютно и тепло, но мысли мои уже были дома: вернулась ли Настя, кого она нашла, как устроилась.
— Мне пора, — сказал я, поднимаясь.
Венявский не удерживал. Он проводил меня до двери, пожал руку и уже на пороге добавил:
— Не пропадайте, Роман Сергеевич. И помните про Мусоргского. Он — человек порывистый, но искренний. Если придет — выслушайте.
— Выслушаю, — пообещал я и вышел на лестницу.
На улице мороз крепчал, но после теплой квартиры он даже бодрил. Я поймал извозчика и через четверть часа уже поднимался по лестнице доходного дома. Дверь в квартиру была заперта. Я отворил ее своим ключом и вошел, ожидая увидеть перемены.
Увы, в квартире было тихо и пусто. Я зажег лампы в зале и прошел на кухню, попить воды. Насти не было — значит, поиски затянулись. Чтобы не сидеть без дела и не изводить себя бесплодным ожиданием, я достал папку со скетчами Венявского, укрепил на мольберте лист бумаги и принялся за работу.
Карандашный набросок основного контура занял около четверти часа. Я перенес лицо Генрика на бумагу — то самое, вполоборота, которое он выбрал: высокий лоб, чуть приподнятая бровь, линия скулы, уходящая в тень. Когда контур лег уверенно, я смешал краски и начал класть первый слой. Писал легко, без натуги: подмалевок теплой охрой, затем — телесный тон, первые мазки по фону. Работа увлекла меня, как всегда увлекала живопись — в эти минуты я переставал думать о времени и обстоятельствах, оставались только цвет и форма.
Хлопнула входная дверь. Я отложил кисть и вышел в прихожую.
Настя стояла на пороге, раскрасневшаяся от мороза, и, как обещала, была не одна. Рядом с ней переступала с ноги на ногу молодая женщина — на вид лет двадцати пяти, невысокая, в простом, но опрятном пальто и темном платке. Она держала за руку маленькую девочку — туго укутанную, в вязаной шапочке, из-под которой выглядывали светлые кудряшки и настороженные серые глаза.
— Роман, позволь представить, — заговорила Настя, снимая шубку. — Александра Владимировна Березова. А это ее дочь, Софья.
Я поклонился.
— Роман Сергеевич Винокуров, — сказал я. — Рад знакомству.
И тут произошло нечто странное. Александра Владимировна сперва смотрела на меня спокойно, с тем вежливым любопытством, какое бывает у человека, впервые видящего хозяина дома. Но стоило мне произнести фамилию, как лицо ее переменилось. Сперва — едва заметная заминка. Потом — откровенное удивление, словно она узнала меня и не могла поверить своим глазам. Брови ее дрогнули, губы приоткрылись, и она замерла, не успев ответить на приветствие.
— Что-то не так? — спросил я.
Она опомнилась. Тряхнула головой, будто отгоняя наваждение, и торопливо, чуть сбивчиво ответила:
— Простите, ради бога. Мне показалось… — она не договорила. Ее взгляд заметался по прихожей, скользнул по вешалке, по двери в зал и вдруг упал на стопку газет, лежавшую у стены — тех самых, которые мы утром просматривали с Аней. Что-то в ее лице снова переменилось — уже тоньше, почти неуловимо, так что я не смог бы сказать, что именно, и она, справившись с голосом, спросила: — Простите мою бестактность, но… это ведь вы — автор крестословицы? Той самой, что вышла в «Современнике»?