Ник Тарасов – Государевъ совѣтникъ. Книга 2 (страница 36)
Николай, который до этого с восторгом разглядывал медный листок, вдруг замер.
— Монеты… — выдохнул он. — Максим! Мы же можем скопировать монету! Рубль! И чеканить… то есть растить их тысячами!
Я резко обернулся к нему.
— Стоп! Ваше Высочество, немедленно выкиньте это из головы. Забудьте! Фальшивомонетничество — это топор и плаха. Даже для Романовых это позор, который не смыть. Мы не будем делать деньги. Мы инженеры, а не воры.
Николай покраснел, осознав, куда занесла его мысль.
— Я пошутил… Но технология-то!
— Направьте энергию в мирное русло. Типографские шрифты. Формы для отливки сложных деталей. Ювелирка.
И тут Николая осенило.
— Пули! — вскрикнул он так, что Кузьма выронил молоток. — Пули Минье, Максим! У нас же одна пулелейка! А если сделать модель?
Я замер. А ведь верно.
— Сделать эталон, — подхватил я мысль. — Вылить одну, идеальную пулю. Обработать её. Потом снять с нее форму. И вырастить медную матрицу.
— И тогда каждая пуля в каждой новой пулелейке будет близнецом! — глаза Николая горели фанатичным огнем перфекциониста. — Одинаковый вес, одинаковая форма, одинаковый полет!
Мы приступили немедленно. Я облепил пулю из твердого воска, потом, дождавшись пока воск затвердеет, аккуратно разрезал, делая идеальный макет модели половинки пулелейки с конической выемкой. Потап дышал через раз, пока я наносил графит мягчайшей кистью.
Ванна булькала сутки. Мы ходили вокруг нее, как жрецы вокруг идола.
Когда я снял медную корку, мы увидели чудо. Внутренняя поверхность матрицы была зеркальной. Она повторила воск до микрона.
Мы залили матрицу свинцом, чтобы придать ей жесткость, и вставили в клещи.
Первая отлитая пуля выпала из формы с легким звоном. Она была совершенна. Гладкая и ровная.
Потап достал свою, резаную резцом стальную форму, и положил рядом отливку из нее. Разница видна была даже без линзы. Ручная работа — это душа, но гальваника — это стандарт.
— Гальванопластическая матрица, — произнес я, записывая в тетрадь. — Второй аргумент для Императора. Первый — штуцер, стреляющий на полверсты. Второй — технология, делающая каждую пулю одинаковой. Без погрешностей и брака.
Кузьма, который все это время молча наблюдал из угла, вдруг крякнул и выдал самую длинную речь за все время нашего знакомства:
— Если бы такое, герр Максим, на Тульском заводе поставить… Да рядов этак десять… Мы бы за месяц всю армию пулями завалили. По самую маковку.
Я посмотрел на него с уважением. Простой мужик, а суть уловил быстрее министров.
— Именно так, Кузьма. Именно так. Это называется «массовое производство». И мы его только что изобрели.
Вечером, когда Николай убежал (у него был урок танцев, на который он теперь шел как на спецоперацию), я сел писать.
Это был черновик второй докладной записки. Я описывал процесс сухо, без эмоций: вольт, ампер, купорос, время. Но между строк читалось другое: «Ваше Величество, я даю вам ключ к бесконечному тиражированию точности».
Документ лег в тайник рядом со схемой штуцера. Папка для Александра толстела. Когда придет время, я выложу эти карты на стол, и Ламздорфу нечем будет крыть. Ибо против прогресса у интриг нет ни единого шанса.
Глава 15
Белые ночи, это проклятие и благословение наших широт, стирающие границу между сутками. Солнце едва касается верхушек сосен, делая вид, что уходит на покой, и тут же, передумав, лезет обратно, заливая парк молочным, призрачным светом.
Спать в такой обстановке решительно невозможно. Организм, обманутый вечным днем, требует деятельности, и мы с Николаем, кажется, попали в один ритм с этим природным сбоем.
Великий Князь жил теперь в трех измерениях одновременно, и я, честно говоря, удивлялся, как его четырнадцатилетний организм не рассыпается на запчасти от перегрузки.
Утром он был прилежным учеником. Ламздорф, скрипя зубами, не мог найти повода для придирок. Николай сидел над учебниками с упорством, достойным лучшего применения. Даже Фёдор Павлович Аделунг, наш учитель латыни и немецкого, человек сухой и скупой на похвалу, начал поглядывать на своего подопечного с осторожным одобрением.
— Удивительно, — говорил он мне, протирая очки замшевой тряпочкой. — Николай Павлович перестал угадывать смысл текста. Он его… разбирает. Словно механизм.
Я лишь усмехался. Еще бы. В один из вечеров, когда Николай мучился с переводом речи Цицерона, я показал ему простой трюк.
— Не смотрите на слова как на поэзию, Ваше Высочество, — сказал я тогда. — Латынь — это инженерная конструкция. Глагол — это несущая балка. Существительное — фундамент. Падежные окончания — это крепежные болты, показывающие, какая деталь к какой крепится. Найдите глагол, и здание обретет смысл.
Николай посмотрел на страницу, потом на меня. В его глазах щелкнул невидимый тумблер. Он перестал видеть пугающий набор букв и увидел схему. С тех пор переводы пошли легче. Инженерное мышление, которое мы так долго пестовали в мастерской, начало приносить дивиденды там, где их никто не ждал.
Второе измерение его жизни открывалось после обеда. Верховая езда и фехтование — единственные «дворянские» дисциплины, которые Николай не терпел, а любил искренне.
Я часто наблюдал за ним с террасы флигеля. Когда он был в седле, с его лица сходила маска настороженности. Он смеялся. И теперь он был не один.
Михаил, младший, был его тенью. Они носились по парковым аллеям наперегонки, поднимая пыль и распугивая павлинов. Я видел, как на привалах, пока лошади отдыхали, Николай что-то горячо объяснял брату, чертя прутиком по земле.
Михаил слушал, открыв рот.
Я знал, о чем они говорят. Это были не детские секреты. Николай передавал опыт. Он учил брата стратегии выживания в мире, где правит Ламздорф.
— Не спорь с ним в лоб, Миша, — долетало до меня эхо голоса. — Стань серым камнем. Скучным. Он укусит — а ты не дергайся. Ему станет неинтересно.
Третье измерение было нашим. Мастерская.
Здесь Николай учился вещам, от которых у любой фрейлины случился бы обморок. Он освоил пайку оловом, морщась от едкого дыма канифоли. Он научился пользоваться термометром и понимать, почему кислоту нужно лить в воду, а не наоборот, если не хочешь получить кипящий фейерверк в лицо.
Но самым сложным для него стала не пайка, а бюрократия. Моя бюрократия.
— Опять писать? — стонал он, видя, как я кладу перед ним толстую тетрадь в кожаном переплете. — Макс, мы же сделали опыт! Медь легла! Зачем марать бумагу?
— Затем, Ваше Высочество, что незаписанный эксперимент — это не наука, а баловство, — неумолимо отвечал я. — Инженерный журнал — это ваша память. Через месяц вы забудете, какой концентрации был раствор и сколько минут держали ток. А бумага напомнит.
— Скучно, — буркнул он, макая перо в чернильницу.
— Артиллерия — это вообще скучная наука. Угол возвышения, вес заряда и влажность пороха… Сплошные цифры. Но именно эта скука выигрывает сражения, пока кавалерия красиво скачет под пули. Пишите.
К чести Николая, бунтовал он недолго и больше для виду. Через пару недель я заметил, что его записи стали меняться. Вместо коротких отписок «Смешали и булькало — получилось» появились настоящие отчеты: «Ток был слаб, покрытие пористое. Вывод: увеличить площадь анода или подогреть раствор».
Мальчик взрослел. И взрослел он не только как технарь.
Придворная жизнь, которую он раньше воспринимал как пытку, превратилась для него в полигон особого назначения. Следуя моему совету, он начал «очаровывать».
Мне доносили (спасибо вездесущей Аграфене Петровне), что на вечерах у Императрицы Николай больше не отсиживается в углу. Он подходил к старым генералам, расспрашивал их о турецких походах, слушал их бесконечные байки с вежливым вниманием. Он делал комплименты дамам, причем делал это с той же серьезностью, с какой прицеливался из штуцера.
Ламздорф бесился. Его легенда о «диком волчонке» рассыпалась в прах. Двор видел перед собой галантного, хоть и немного серьезного юношу, который умеет держать вилку и поддержать беседу.
Однако в этой бочке меда была и ложка дегтя, которую я заметил случайно.
Это случилось в мастерской. Николай возился с тисками и один из лакеев, приставленный к нам «подай-принеси», замешкался с передачей нужного резца.
— Ты что, оглох⁈ — рявкнул Николай, резко оборачиваясь. — Я сказал — широкий! Живее, болван!
В его голосе прозвенели такие нотки, что у меня мороз по коже прошел. Это был не голос Николая. Это был голос Ламздорфа. Та же интонация, то же презрительное растягивание гласных, та же готовность ударить словом, как хлыстом.
Лакей съежился, побледнел и уронил инструмент.
Николай набрал воздуха для нового окрика.
— Ваше Высочество.
Я сказал это тихо, но тон был таким, что Николай осекся, не договорив.
Я подошел к нему, взял резец с пола. Кивнул лакею, чтобы тот вышел. Мы остались одни.
Николай стоял, тяжело дыша, все еще в плену чужой злости.
— Хороший командир не кричит на рядового, — сказал я спокойно, глядя на него. — Крик — это признак слабости. Это значит, что вы потеряли контроль над собой.
— Он тупой! — вспыхнул Николай. — Я три раза сказал!