Нэнси Хьюстон – Дерево забвения (страница 16)
На воскресных обедах в Ривердейле Дженка и Павел обращаются с новоиспеченной снохой как с принцессой. Дженка закармливает ее жирными кушаньями и сахаристыми сладостями, чтобы округлить бедра и тем самым облегчить роды. Но у них, конечно, все впереди, думают они, когда в половине пятого машина четы выезжает задним ходом с их аллеи, чтобы успеть вернуться на Манхэттен до пробок. Не горит. Натали так молода! Ей всего двадцать лет… двадцать один… двадцать два…
В первые годы брака Натали и Джоэль прилагают искренние усилия, чтобы освоиться каждый в мирах друг друга. Джоэль проводит вечер за вечером в барах на Бродвее, кивает и улыбается, глядя, как его жена поглощает ошеломительные количества алкоголя и сигарет, мутных идей и гамбургеров с кровью, а сам между тем мысленно переписывает проблематичный абзац статьи, над которой сейчас работает, и ждет, когда настанет время уходить. А Натали проводит вечер за вечером в душных квартирах профессоров, которые старше ее родителей, отчаянно таращась на хрустальные бокалы, серебряные приборы и меню, на преодоление неизбежных этапов которого уходит три часа, в то время как Джоэль и его коллеги беседуют на абстрактные темы, а их жены скромно помалкивают рядом. Одетая в маленькое черное платье, Натали так юна, стройна и сексуальна по контрасту с этими дамами — размалеванные лица, лифтинг, выкрашенные в рыжий цвет волосы, диеты и аэробика, — что она зачастую чувствует себя лишь очередной блестящей медалью на лацкане своего знаменитого мужа.
Как-то одна из жен делает великодушную попытку включить ее в разговор — поворачивается к ней и, понизив голос, спрашивает, есть ли у нее дети. Натали краснеет, опускает глаза и качает головой — нет… Но позже, в такси с Джоэлем, она взрывается:
— Мне хотелось сказать: «Нет, но я сделала семнадцать абортов». Или: «Нет, но, по правде сказать, я ненавижу детей, а вы?»
— Но дорогая, почему ты все время молчишь? — протестует Джоэль. — Почему ты думаешь, что людям неинтересно то, что ты можешь им сказать?
Расплакавшись, Натали объясняет, что ничего не понимает в темах, на которые они говорят, что ей на все это плевать с высокой колокольни, и, вообще, не надо было идти с ним на этот вечер.
Через некоторое время им приходится признать, что профессора и актеры — категории взаимоугнетающие, и их друзья смешиваются примерно так же легко, как вода и масло.
Поездки за границу приносят мало успокоения. Университеты во всем мире приглашают Джоэля читать лекции о неолитической революции[18], о закате животного жертвоприношения, становлении животного рабства и отношении всех этих феноменов к современной войне. Каждый раз он уговаривает Натали поехать с ним. «Вот увидишь, — говорит он, — Лондон — фантастический город, мы пойдем в театр… Вот увидишь, Мексика великолепна, мы посмотрим пирамиды ацтеков и майя… Вот увидишь, Флоренция очаровательна… Вот увидишь…» Каждый раз Натали артачится, но работы у нее нет, одиночество она плохо переносит и дает себя уломать… о чем сразу же жалеет.
На обедах, устроенных за границей в честь Джоэля, его супруге часто преподносят символические подарки: букет цветов, статуэтку, типичную безделушку местных промыслов. Натали обычно бросает их в мусорное ведро в отеле перед отъездом; однажды, обезумев от ярости, она швыряет дорогой флакон духов из окна их номера на семнадцатом этаже.
И поскольку Джоэль реагирует на эти перепады настроения с бесконечным терпением, скандалы усиливаются. Весь вечер на людях Натали ходит с приклеенной улыбкой; когда же они остаются вдвоем, она дает себе волю, дуется, кричит и топает ногами. Но как она ни пытается всеми способами вывести из равновесия своего идеального мужа, сорвать его с катушек — все тщетно. Даже когда она в истерике билась лбом о пол их гостиничного номера, Джоэль ни разу не сорвался. И, подобно толстому бежевому ковру, по которому она, рыча, катается, великодушное молчание мужчины лишь усугубляет отчаяние женщины.
Так чете Рабенштейн удается испортить поездки в Мексику, в Лондон, во Флоренцию, в Вену, в Токио и в Мельбурн.
Нашуа, 1970–1971
Однажды, прибираясь в ящике с бельем Лили-Роуз, Эйлин натыкается на упаковку противозачаточных таблеток.
Она идет на кухню, наливает себе стакан холодной воды, садится и задумывается. Ей всего сорок лет, но уже довольно давно все реже случаются сеансы супружеской любви между ней и Дэвидом, и она намерена прекратить их вовсе. В конце концов, они не собираются заводить еще детей, а она так загружена рисованием открыток и хозяйственными делами, что, честно говоря, нет ни времени, ни сил на глупости. Та сентябрьская ночь, когда Дэвид швырнул ее через гостиную, положила конец всякому эротическому общению между ними. Теперь одна только мысль о сексе и обо всем, что с ним связано — грязь, мокрая плоть, исступленные толчки, краснота, животное начало, — ей отвратительна.
С галереи портретов, которые она развесила в своей памяти, ее предки — все женщины энергичные, трудолюбивые, с крепкими телами и чистыми душами, которые умели стискивать зубы и доводить до конца любую неблагодарную работу, — скрестив руки, судят ее строже некуда. Ясно, что она не состоялась как мать, хоть и не знает, в какой именно момент и каким образом. Лили-Роуз стала подростком своевольным, нервным и разболтанным… и вдобавок теперь еще и безнравственным! Противозачаточные таблетки в пятнадцать лет — это край.
Эйлин готовит маленькую речь для Дэвида и спокойно выдает ее, когда он возвращается.
— Разбирайся с ней сам, — говорит она. — Я умываю руки. Ты все время говоришь мне, что времена меняются. Что ж, ты, наверно, понимаешь новую мораль; я — нет. Не только не понимаю, но и не имею никакого желания понимать. Ясно, что нашей дочери плевать с высокой колокольни на уважение людей, и я уже не знаю, что с ней делать. Это уже ни в какие ворота.
— У нее превосходные оценки! — вяло протестует Дэвид, как всегда, когда Эйлин придирается к их дочке. — Ладно, она, наверно, слишком юна, чтобы заниматься любовью, но молодежь сегодня более зрелая, чем в нашу пору. И по крайней мере, она ответственно подходит к своей сексуальной жизни, принимая таблетки… Тебе ведь не хотелось бы, чтобы она сообщила нам, что беременна?
— Как Лола, ты хочешь сказать?
Дэвид поднимает руку, и Эйлин дает задний ход:
— Прости, Дэвид. Я поклялась, что буду вести этот разговор спокойно и внятно. Коль скоро Лили-Роуз взяла за образец твою мораль, а не мою, пусть ответственность за нее будет на тебе. Ее добродетель меня больше не касается. Следующим летом она получит аттестат; затем, на мой взгляд, чем скорее она покинет этот дом, тем лучше.
С этого дня каждый раз, когда Лили-Роуз встречается со своими дружками, Эйлин поднимается после ужина на второй этаж, а Дэвид сидит в гостиной до ее возвращения, читает газеты или смотрит телевизор у камина.
Друзья привозят ее к полуночи.
— Все путем? — спрашивает Дэвид, всматриваясь в лицо дочери, когда она заглядывает на минутку в гостиную.
— Да, папа, — говорит она, удаляясь по коридору. — Пока, спокойной ночи.
Мало-помалу она превращается в пустой сосуд, в робота. Парни пользуются ею. Они встречаются с ней и пользуются ею, после чего уверяют всех, что она доступна, что с ней можно делать все, даже не надевая презерватива, потому что она принимает таблетки. Когда они заканчивают пользоваться ее телом, она возвращается домой и насыщается знаниями.
Она получает аттестат с отличием, и ей присуждают стипендию в Колледже Смита на западе Массачусетса — в этом учебном заведении, в то время как американская армия убивает в среднем шестьдесят пять тысяч вьетнамцев в год, студентов старательно держат подальше от политики.
На факультете, как и в лицее, Лили-Роуз ведет себя подобно роботу, принимая поочередно ошеломительные количества мужчин в свое тело и такие же ошеломительные количества знаний в свою голову. С годами ее внутренний голос, окрепший и разросшийся, стал обширным пантеоном богов, которые отслеживают и осуждают каждый ее жест. В первый год у Смита в атаках этих крикливых богов почти тонет все остальное. Как заткнуть уши, чтобы не слышать нескончаемой литании их критики?
На каникулах она возвращается в Нашуа, и каждый раз дом выглядит все более гнетущим. За трапезами они обычно смотрят телевизор. Дэвид распустился, слишком много пьет, отрастил животик. Эйлин теперь посвящает все свободные часы работе в церкви. Ее лицо избороздили глубокие морщины: горизонтальные на лбу, вертикальные в уголках губ.
В результате несовпадения расписания на втором году учебы Лили-Роуз записывается на курс французского языка и французской литературы — и обнаруживает, к своему удивлению, что боги не говорят на этом наречии. По мере того как ее мозг заполняется иностранным языком, голоса слабеют. Движимая таинственным образом проснувшимся инстинктом выживания, она подает запрос на год учебы в Париже… и его принимают.