реклама
Бургер менюБургер меню

Нелли Шульман – Вельяминовы. Начало пути. Том первый (страница 8)

18

Феодосия подперла рукой щеку:

–Ровно бешеный. Как сказала я, что понесла, так его словно подменили. Носится со мной, будто я сосуд драгоценный, разве только на полку не ставит.

За спиной раздались шаги.

–Прости, милая моя…, – сев рядом, Федор привлек ее к себе:

–Прости, что обидел тебя, не повторится более такое. Не хотел я тебе говорить, да, видно, придется. Ты носишь дитя наше, дай Бог, не последнее, но для тебя оно первое. Не хоронила ты, упаси Боже, младенцев, не видела, как страдает кровь и плоть твоя, и страдает—то как, словечка сказать не может…, – голос мужа прервался. Феодосия не смела поднять на него глаза.

–Берешь его, крошечного, беспомощного на руки, слышишь, как вздыхает он в последний раз, а сердечко бьется все реже. Видишь его слезки и просишь, Господи, меня лучше возьми! Какой родитель за свое дитя не пострадает, боль не потерпит? Зачем Ты, Господи, младенца невинного мучаешь? Потом гробик делают крохотный, будто кукла в нем лежит, курят ладаном, поют, а ты стоишь и, стыдно сказать, проклинаешь Бога, а потом все заново…, – он отвернул голову: «И так восемь раз, восемь раз провожал я гробы детей своих».

Глаза его будто остекленели, но ни единой слезы не пролилось из них. Федор только скрежетнул зубами, да сжал кулаки так, что побелели костяшки.

– Федя, родной, прости меня…, – Федосья гладила его по плечу.

–Потому и берегу я тебя сейчас, Федосеюшка…, – он поцеловал теплую ладонь жены, – кроме тебя и дитяти нашего нет у меня никого. Старшие сыны, отрезанный ломоть, а вы со мной до конца дней будете. Немного тех дней осталось…, – Федор мягко приложил палец к ее губам, не давая ей себя перебить, – и хочу я, чтобы провела ты их в радости, прославляя Всевышнего, а не проклиная Его.

– Не знала я, что можно так любить, как я тебя люблю…, – Феодосия застыла на мгновение, – с Васей покойным по—иному было. Ты мне будто глаза раскрыл, Федор. Просыпаюсь я и радуюсь, что ты рядом, днем тоже вспоминаю тебя. Все ли ладно у боярина, здоров ли он, какие у него дела и заботы? Вечером вижу тебя, и сердце мое спокойно. А ночью… – Феодосия залилась краской.

– Продолжай, сказавши слово, скажи и второе…, – Федор поймал себя на улыбке.

– Ночью понимаю, что милостив Господь ко мне, раз удостоил меня любви такой муж.

Взяв ее за подбородок, Федор вгляделся в серые, прозрачные глаза.

– Думаешь, Федосья, что Он свои милости только по ночам оказывает? Господь, как сказано в псалмах Давидовых, не спит и не дремлет. Бывает, и днем Он удостоит людей Своего присутствия.

Феодосия пуще заалела.

– Скромница мне досталась, – поддразнил ее Федор. Руки его ловко проникли туда, куда ходу им доселе было только ночью:

–Скромница, добродетельная, разумная. Да ты ли это вчера… – Феодосия, не выдержав, закрыла ему рот поцелуем. Легко подхватив ее на руки, Федор понес жену наверх. Наложив засов на дверь, он прижал Феодосию к себе: «Давно хотел я тебя на свету рассмотреть».

Матвей Вельяминов и Степан Воронцов с вечера уехали на охоту по свежевыпавшему снегу. На исходе дня собрались они с другими отроками ходить ряжеными. Марьюшка Воронцова сидела с подругами на Рождественке. Девицы гадали под присмотром боярыни Голицыной. Получилось, что Воронцовы, оставив на попечение мамок младшего сына, которому скоро исполнялось три года, одни, словно молодожены, приехали к Вельяминовым к гости.

После ужина женщины удалились на свою половину. Сбросив сафьяновые сапожки, Федосья забралась с ногами в кресло.

– Уставать я стала, Параша, к вечеру.

– Дак ты не девчонка, – улыбнулась гостья:

–Я, когда близнецов носила, чуть поболе пятнадцати годков была. Не поверишь, с Михайлой на охоту ездила, речку переплывала за две недели до родов. С Петей же больше лежала, не было сил двинуться, годы—то не те.

–Да и Федор еще, – Феодосия вздохнула, – носится со мной, ино я больная. Я и говорила, и толковала, что с дитем все в порядке, однако ж он ни в какую. Сижу здесь, аки в тюрьме.

Прасковья повела бровью.

–Ты его строго не суди, у него в мыслях Аграфена—покойница. Она, не про нас будь сказано, то ли порченая была, то ли еще что, но не жили у нее младенцы. Восемь раз они хоронили, и это только те, кого она живыми рожала, а мертвых и выкинутых было не счесть. Неспроста Федор боится, дело—то нешуточное. Не в укор, Федосея, говорю, но ты еще молода, а Федору шестой десяток скоро пойдет. Читала ты от Писания, про царя Давида и девицу Ависагу—сунамитянку? Так и ты утешение на старости лет мужу своему. Ты с ним не спорь, норов свой новгородский придержи.

– Всем бы такой шестой десяток, – вспомнила Феодосия. Щеки ее покрыл румянец.

Прасковья усмехнулась.

–Дай Бог вам радости и веселия на долгие годы.

Внизу, в крестовой палате Михайла Воронцов держал разговор с Федором:

– Что ты, Федор Васильевич, про женитьбу Матвееву думаешь?

– Помилуй, Михайло, шестнадцатый год парню пошел. Отцов наших и тех в такие юные лета не женили. Пусть погуляет, торопиться некуда. Он при государе состоит, кто знает, как Иван Васильевич на это посмотрит.

–Я к тому веду, что Марья наша в сторону твоего сына давно поглядывает. Девка она нравная, кроме Матвея, никто пока ей по душе не пришелся. Ей пятнадцать исполнилось, свахи зачали ездить…, – Михайло вздохнул: «Мы бы и не против отдать ее за Матвея, все же сродственник».

– Что ж вы ее под венец гоните, – удивился Федор, – пускай еще под родительским крылом побудет.

– Мы не гоним, однако сам знаешь, как кровь юная бродит. Степан пошел в Прасковью, тих да разумен, а на Марью, как посмотрю, вижу мать свою покойницу. Та волошских кровей была, как что не по ней, сразу в крик. Вот и Марья наша такая же.

–Буде Господь даст, дак повенчаем, – рассудил Вельяминов:

–Не этим годом, так следующим. Федосье в начале лета срок настанет, ежели все хорошо пойдет. Этим годом хлопот будет много, но главное, чтоб дитя здоровое народилось. Сказать тебе честно, свояк, не чаял я, что так обернется. Сколько она лет с мужем—покойником прожила, и деток не народилось, да и я не юноша годами, а Господь решил меня порадовать…, – Федор помолчал:

–Правду говорят, на костях мясо слаще, а под старость жена милее.

В усадьбе Воронцовых на Рождественке гадали девицы. Выйти на улицу они не могли, зазорно такое было боярским дочерям, однако во дворе, обнесенном высоким частоколом и воротами с тяжелыми засовами, можно было услышать собачий лай. Звонкий к жениху молодому, глухой ко вдовцу или старику. Снявши с левой ноги башмаки, девицы бросали оные через колодец. В какую сторону башмак носком уляжется, оттуда и ждать суженого.

Как ни бросала Марья башмачок, все не укладывался он носком в ту сторону, откель ей хотелось.

Видно, Марьюшка, не ждать тебе жениха с Воздвиженки, – подсмеивались подружки.

Марья встряхнула черными косами.

– Откель ждать, только мне известно, – отрезала она: «Вы не болтали б попусту, а шли в терем. Родители вернутся, не похвалят, что мы во дворе торчим, словно ждем, вдруг кто через забор перевесится».

–Да знаем мы про женишка—то, – рассмеялась рыжеволосая Анна Захарьина, приходившаяся родней царице Анастасии: «Вся Москва болтает, Марьюшка, будто нравная ты, да отказливая, а все из—за молодца некоего, что на тебя и смотреть не желает».

– Пустое говорят, а вы и слушать горазды…, – Марья вздернула изящный нос: «Пойдемте—ка лучше в горницы воск топить, ино холодно здесь стоять».

После сиротского декабря начало января на Москве выдалось студеное. Возок Воронцовых еле продвигался в наметенных на улице сугробах.

– Ох, Прасковья, зачем подбила ты меня на разговор…, – недовольно пробурчал Михайло Воронцов…, – вышло так, словно я у Федора жениха выпрашиваю.

–Дак на девку смотреть больно, лица на ней нет, по утрам подушку хоть выжимай. И что Федор? – взглянула на него жена.

Михайло досадливо отвернулся.

– Сказал, мол, чего венцом торопиться? Матвей с Марьей дети еще, пущай порезвятся, на то и юность, чтобы гулять.

– Федору хорошо, – вздохнула Прасковья, – дочерей нет пока у него. Родит ему Федосья дочку, он и поймет, что такое девица заневестившаяся. Не зря говорят, девичий умок легок, что ледок.

–Ты за девкой—то приглядывай…, – велел Михайло жене, – со двора Марья не сбежит, но вдруг она удумает грамотцы Матвею слать. Люди узнают, ославят на всю Москву.

– Ох, – отозвалась Прасковья, – с чего ей Матвей в голову запал, не пойму. Правда, на лицо он пригож, но ведь зелен еще, как тот виноград. Выдать бы ее замуж за кого достойного, не последние ведь люди сватаются.

– Подождем, даст Бог, забудет она про Матвея, – утешил Михайло жену.

Потопив воск, вдоволь посмеявшись над диковинными его очертаниями в чаше с водой, девицы новое гадание затеяли. Взяли доску, по краям положили кусочек каравая, глину печную, уголек и кольцо. Доску прикрыли платом. Взявшись за углы, девицы трясли ее, напевая:

– Уж я жировку хороню ко святому вечеру, к святому васильевскому. Жировка маленька, окошка велики, косящатые, решещатые, не могла блоха скочить, коза скочила, рога увезила, хвост заломила. Вы берите свой уголок!

Приподняли плат, Марья разжала пальцы. На ладони лежал черный осколок угля. Девушка отбросила его, не обращая внимание на перешептывание подруг.

– К смерти это, Марьюшка…, – Анна Захарьина проворно наступила каблуком башмачка на уголь, только крошки разлетелись по полу.