Наталья Короткова – Сердце-вещун (страница 12)
– Как же так?
– Затосковал он в последнее время. Как ферму закрыли, так и затосковал. Мужик без работы – сам знаешь… Телевизор целыми днями смотрел, про политику все. Да Трофима слушал, «Аты-баты» свои… Не разговаривал ни с кем. Сидел и пил. А он же до этого три месяца – ни грамма. Я, говорит, Иванычу обещал. А тут Вова, паразит, какую-то отраву притащил. Лиходей проклятый! У самого ноги отнялись, еле откачали. А Миша…
Игорь Иванович обессиленно опустился на скамейку у ограды:
– Так что же вы молчали? Почему не позвонили?!
– Миша не велел. Он ведь не сразу умер. В больнице еще сутки жил. Я с ним до конца была. – Люся опять всхлипнула. – Так он строго-настрого наказал не звонить тебе, не тревожить.
– Да почему?!
– У Иваныча, говорит, сердце больное. Ему волноваться нельзя. Беспокоился.
Головин зачерпнул снега, отер лицо.
– Надо было позвонить. Надо было…
Люська осторожно присела рядом.
– Ты не думай, Игорь Иванович, мы Мишу по-людски похоронили, как положено. – Она вроде как оправдывалась. – Церкви-то у нас, сам знаешь, нет, так Саврасиха всю ночь над ним Псалтырь читала. Подкосила ее Мишина смерть. – Люська сокрушенно покачала головой. – Они ж если когда и ругались, так это так… шутейно. Любила она его. Своих-то детей Бог не дал, так она его, точно сына родного… А как схоронили Мишу – совсем сдала, старая. Забегаю к ней после работы, приглядываю. Миши нет, вот и некому.
– А Вова? Вова как?
– Лиходей-то? Вот уж с кем натерпелись! Он ведь как узнал, что Миша помер от отравы его, так мы думали, умом тронется. Уж как кричал да бился! Сестра его боялась одного дома оставлять: как бы чего не сделал над собой. Осиротел он без Миши. Че уж говорить? Осиротел. За ним ведь, как за дитем неразумным, догляд нужен. Они ж с Мишей были как ниточка с иголочкой. Каково Вовке теперь без него?
Головин достал из кармана пузырек, закинул под язык таблетку.
– Люд, а у тебя ключи есть от Мишиного дома?
– Зачем тебе?
– На память хочу что-нибудь взять. Можно?
– С собой у меня ключи, Игорь Иванович, – почему-то обрадовалась Люська.
Пробравшись к крыльцу по серому ноздреватому снегу, они обнаружили, что замок сорван. В доме кто-то основательно похозяйничал. Люська первым делом сунулась к ящичку с документами. Орденская книжка лежала в стопке бумаг. Сам орден пропал.
– Сволота! – выругался Головин.
– Это не наши! – дернула головой Люська. – Наши не могли. Залетные, видать.
В доме было пусто, холодно и неприютно. Кое-что из вещей, как водится, разобрали на память деревенские. На столе Головин заметил дембельский альбом. Смахнув пыль, раскрыл. С фотографии на него смотрел непривычно серьезный, совсем еще юный Мишка. В новенькой форме, с автоматом на груди, рядом знамя части. Фотография с присяги.
– Я возьму, Люсь?.. – спросил он осипшим голосом.
– Бери, Игорь Иваныч, бери.
Он последний раз окинул взглядом холостяцкое жилье своего товарища. Задержавшись в дверях, погладил дверной косяк – попрощался.
Вышли во двор.
– Айда, Игорь Иванович, ко мне, – предложила Люська. – Помянем Мишу. Да и ночевать у меня оставайся. Чего ты один в нетопленой избе будешь? – Она с беспокойством поглядывала на бледного, осунувшегося соседа. – Гляжу, лихостит[2] тебя?
– Пойдем. Помянем. Только сначала на кладбище сходим. А ночевать не останусь. Домой поеду.
Как Люська ни уговаривала, ночевать Головин так и не остался. Отправился домой на последней электричке. Людмила велела сыну его проводить: очень уж неважно Игорь Иванович выглядел.
До станции шли молча. Митька простуженно шмыгал носом. Подоспели вовремя: вдалеке как раз показались огни электропоезда.
Головин протянул руку:
– Ну что, Митя? Прощай. Слушайся мать. Ей, сам знаешь, нелегко. Один ты у нее теперь.
– До свидания, Игорь Иванович.
Митька по-мужски крепко тряхнул его руку в ответ.
– Как поступать соберешься – звони. Чем смогу – помогу. Телефон мой у мамы есть.
– Спасибо, – смущенно ответил Митька.
– Ну, бывай.
Головин взялся за поручни. Пройдя в вагон и сев у окна, вгляделся в темное стекло. На пустом перроне одиноко маячила щуплая фигурка. Митька не уходил. В тусклом фонарном свете было видно, как он зябко ежился и поджимал ноги в худых ботинках. Вот так же совсем еще недавно Головина провожал Михаил. Электричка тронулась. Митька, сделав несколько шагов, вдруг сдернул с себя шапку и, сжав ее в кулаке, вскинул над головой. Порывистый жест был до боли знаком. Игорь Иванович глухо застонал.
Приникнув лбом к холодному стеклу, Головин безучастно смотрел в окно вагона. Мимо проносились серые полустанки, заброшенные избы с заколоченными крест-накрест окнами, покосившиеся электрические столбы. Вдали, на фоне белеющего в полях снега, неприкаянно торчали черные скелеты деревьев.
Глядя на эту сирость и бесприютность, Игорь Иванович вспомнил рассказ Михаила о том, как умирала его мать. Она последние полгода лежачая была, не вставала совсем. Мишка сам за ней ухаживал, никого не подпускал. Последние несколько суток, перед смертью, не отходил от нее. Рассказывал, что мать несколько раз вытягивалась уже. Тогда он усаживал ее в постели, обнимал со спины и держал. Прижмет – и держит. Не отпускал.
Вспомнил Игорь Иванович эту историю, и так горько на душе стало! Горько, что не случилось ему быть рядом с Мишкой в последний его час. Обнял бы, прижал к себе – глядишь, и не отпустил бы. Удержал.
На одной из станций в вагон с шумом и хохотом ввалилась молодежь. Улюлюкая, перекрикиваясь и не обращая внимания на невольно напрягшихся пассажиров, компания с ходу облепила несколько лавок. У одного из ребят, в яркой нелепой шапке с помпоном, через плечо висела гитара. Девчонки, умостившиеся на коленях своих ухажеров, наперебой принялись просить его сыграть. Гитарист что-то им отвечал. Те закатывались от хохота, ничуть не смущаясь бабулек, которые с осуждением глядели на их немыслимого цвета шевелюры, пирсинги в носу и коротюсенькие, едва прикрывающие срам, юбчонки.
– От бесстыжие… – проворчала сидящая напротив Головина старушка. – Что из них только выйдет? О-е-ей…
Игорь Иванович отвернулся к окну.
Гитарист тем временем заперебирал струны. Гомон умолк. И, сдернув с головы дурацкую шапку, парень запел:
Остальные дружно подхватили:
Головин замер и, оторвавшись от окна, поднял на них повлажневшие глаза. Ах, ребятки, ребятки… Родные вы мои! А ведь он в последнее время, к стыду своему, во всем и вся разуверился. Покоя искал, мира… И теперь, глядя на поющих ребят, чувствовал себя дезертиром, бежавшим с поля боя. Надо же! В деревне думал отсидеться.
«Мы ж для них трава на обочине», – вспомнились ему Люськины слова. Ничего, ничего, Людмила… Не все потеряно. Рано играть отходную. Вот пока дети наши песни такие поют – есть для чего жить. И есть за что воевать. Есть!
А Растеряево… В Растеряево он больше не вернется – сил не достанет. Но часть его надорванного, измученного сердца навсегда останется на старом деревенском погосте с сиротливым холмиком и латунной табличкой на кресте: «Здесь лежит Герой России Михаил Жданов».
Своя колея
Юрка сидел на старой покрышке от КамАЗа у распахнутых настежь ворот СТО и неторопливо потягивал чай из помятой жестяной кружки.
Станция, на которой он впахивал целыми днями вот уже без малого год, лепилась на самом краю города в полузаброшенной промышленной зоне. По одну сторону от нее день и ночь гудела федеральная трасса, по другую – расположилась площадка Вторчермета, с вечно отирающимися у ворот бомжами. Бомжи с утра и до вечера тащили туда разные, невесть откуда добытые железяки, зарабатывая таким образом на пропитание и на прочие нужды нелегкой бродяжьей жизни. Прямо по курсу тянулась жиденькая лесополоса, за деревьями возвышались дымящие трубы химзавода – единственного сохранившегося производства в их некогда благополучном городке. Время от времени было слышно, как по подъездным путям, то и дело сигналя, громыхал маневровый локомотив.
На работу Юрка всегда приходил первым. Нравилось ему, пока народ еще не подтянулся, посидеть в тишине, помечтать, разглядывая дымное, расчерченное проводами небо. И не важно о чем. Сегодня, например, глядя на проносящиеся по трассе один за другим большегрузы, он вдруг подумал, что хорошо, пожалуй, было бы податься в дальнобойщики. Едешь вот так, едешь… И ни о чем не думаешь. Ни о чем не переживаешь. Мимо незнакомых городов и поселков, лесов и перелесков, рек и речушек… А вдоль дороги по обе стороны – поля, поля, поля… Ехать! Днем и ночью. Зимой – по заснеженной, переметенной дороге, а летом – по серому, пахнущему только что пролившимся дождем асфальту. Хорошо! Или вдыхать через приоткрытое окно машины колкий, морозный мартовский воздух. Курить… Вести неторопливый разговор о жизни с напарником или просто со случайным попутчиком. Юрка обязательно бы подбирал автостопщиков. Вот у кого жизнь! Сегодня – здесь, завтра – там. Сам-то он в свои двадцать с небольшим нигде особо побывать не успел. Родился и вырос недалеко от столицы, в маленьком, заштатном городишке, каких много; в стороне от шумного, энергичного мегаполиса с его яркой, насыщенной, до краев наполненной событиями жизнью. Но Юрку это обстоятельство никогда не тяготило. Он любил эти вязкие сонные улицы и проулки, облупившиеся милые его сердцу пятиэтажки и покосившийся деревянный штакетник частного сектора, где день и ночь по вкривь и вкось уложенным рельсам стукотят облезлые трамваи. Все ему здесь было знакомо: каждый угол и каждый закоулочек. А люди? Ему казалось, он знает всех в своем городишке, и его тоже все знают.