18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Короткова – Сердце-вещун (страница 11)

18

– Так-то оно так, Миша. – Игорь Иванович невесело усмехнулся. – Самому тошно на все на это смотреть. А что делать? До неба высоко, до власти далеко.

– Так гнать такую власть надо! Поганой метлой!

– Я тебе, Миш, как учитель истории скажу: у нас всякий раз, как народ власть скидывал, страна кровью умывалась.

– И что ж? Молчать теперь в тряпочку?

– Не знаю, Миша, не знаю. – Головин вздохнул. – Нет у меня для тебя ответа. – И тут же, улыбнувшись, добавил: – А ведь ты Поскребыша за такие же разговоры чуть глаза не лишил. А?

– Я его не за это. Я за то, что ему на родину свою глубоко плевать, – возразил Мишка. – Поскребышу без разницы, какая власть! Он при любой власти свою страну хаять будет. Генка же всегда землю эту презирал. И людей, что на ней живут и пашут ее. И родителей своих – за то, что не гнались за длинным рублем, а всю жизнь здесь, в родной деревне, детишек учили. Не могу я тебе всего этого, Иваныч, объяснить! Не умею.

– Да понятно, Миш. Все так. Таких поскребышей хоть золотом осыпь, все равно дерьмом плеваться будут.

Михаил поднял рюмку. Замер.

– Знаешь, Иваныч, мне в последнее время сон один и тот же снится.

– Что за сон?

– Мне лет десять, наверное, было. – Мишка поставил рюмку на стол. – Поехали мы с родителями на море, в Гурзуф. Батин сослуживец армейский в гости позвал. А там – красотища! Пляж, море, солнце. Фрукты – ешь не хочу! Я из воды целыми днями не вылазил. После нашей-то лужи! Со скал нырял. Мамка ругалась! А тут как-то раз с батей решили с лодки порыбачить. Там рядом станция лодочная была. Отошли от берега недалеко, якоря бросили, рыбачим. Вода прозрачная-прозрачная – дно видать. Просидели уж не помню сколько – не клюет. Батя скупнуться решил, нырнул и погреб к берегу. А я в лодке остался. Он порядком уж отплыл, когда, гляжу, теплоход прогулочный из-за мыса выруливает. Музыка, отдыхающие на палубе… И, ты понимаешь, прямо на меня прет! Уже расстояние между нами всего ничего, метров двадцать. То ли капитан пьяный был… Вода бурлит под винтами, буруны белые накатывают, меня качает… И тут лодку с якоря сорвало! Я испугался, в воду сиганул и к отцу погреб. Он мне машет: мол, назад плыви, к лодке. Я назад – а лодки-то и нет: ее далеко в сторону откинуло. И тут чую: к теплоходу меня тянет, вот он, борт! Помню, вдоль борта того, у самой воды, приступочек. На нем матрос: одной рукой за веревку держится, другой – до меня пытается дотянуться. «Руку, – машет мне, – руку давай!» Кто-то круг спасательный кинул, но его отнесло сразу. Отец видит это все, кричит мне что-то. А меня вдоль борта тащит. Борт скользкий. Я по нему ногтями царапаю, зацепиться хочу – и чувствую: меня под корму затягивает. Хана, думаю. Внутри все захолодело. Распластался я на воде, чтобы ноги винтом не отрубило. Как сообразил только? Тут меня под корму затянуло – и в сторону отбросило. Далеко, к лодке как раз. Я – в нее. Тут батя подгреб, белый весь, губы трясутся. За лодку зацепился, а залезть не может. Я его тащу… – Голос у Михаила пресекся, он ненадолго замолчал. – Кое-как батя через борт в лодку перевалился, из последних уже сил. Он ведь тогда подумал, что конец мне. Представляешь, Иваныч: твой ребенок у тебя на глазах погибает, а ты сделать ничего не можешь!..

Мишка встал, прошелся по комнате. Остановился у окна.

– И вот снится мне уж какую ночь, что опять вдоль того борта меня тащит. Только на теплоходе уже нет никого. Ни души. И некому мне помочь. И тянет меня под корму – под винты! – как тогда. С такой силой тянет, что не спастись. И гул стоит от махины этой железной жуткий! А сквозь гул этот крик отца слышу. Зовет меня.

Михаил замолчал, сосредоточенно вглядываясь в холодную мглу за окном. Достал из кармана сигареты, приоткрыл форточку. В комнату потянуло колючей уличной стужей.

Через пару дней Головин был вынужден отправиться домой: сердце опять поприжало. Михаил с беспокойством поглядывал на друга. В конце концов не выдержал:

– Давай-ка, Иваныч, до дому. А? Там, в городе, жена, врачи под боком. А тут тебя прихватит – мы чего делать-то будем? Давай, брат, давай… от греха подальше.

– Я, Миш, этих каникул знаешь как ждал? Дни считал! Думал, мы с тобой в лес выберемся, на зайцев поохотимся…

– Обязательно поохотимся! На выходные приедешь, как поправишься, и поохотимся. А летом мы с тобой на кабана пойдем! И Лиходея возьмем. У них все равно на лесопилке нынче сплошь простои. Один фиг – без дела мается. А тут, слышь, – Мишка хлопнул себя по коленке, – заявил мне недавно: в город, говорит, поеду. В охранники подамся. Наши мужики, мол, с лесопилки собрались, а я чем хуже? Работа не бей лежачего: сутки работаешь, двое отдыхаешь. Так я ему живо хвоста накрутил! Какие, на хрен, охранники? Какой город? Он же, Иваныч, хуже ребенка. Ей-богу! Любая сволочь его облапошит. Да еще в блудняк какой-нибудь втравят. Охранник, блин… Так он, слышь, обиделся! Дня три пыхтел, не разговаривал.

– Ты, Миш, помягче бы с ним, – улыбнулся Головин.

– Да я что? Я ж для его пользы. Он уже в прошлом году чуть не вляпался в историю. Объявились тогда у нас доброхоты в деревне, уболтали его в соседнюю область поехать лес валить. «Черные лесорубы» – слыхал? И наш, значит, с ними собрался. Так я его в баньку к Саврасихе заманил, вроде как печь истопить, а сам дверь лопатой подпер, пока вербовщики эти с деревни не свинтили. Он же лось здоровый, я разве с ним справлюсь? – Мишка рассмеялся. – А так бы щас в местах не столь отдаленных лесорубил. Этих-то красавцев накрыли потом, ага. И нынче Лиходей наш без работы совсем захандрил. Забегал тут к нему на днях – квасит. По тихой грусти…

– Миш, ты сам-то тоже, смотри…

– Чего?

– Ну… спиртным не шибко увлекайся.

– О-о-о! Опять… Я ж обещал! – Мишка приобнял соседа. – Не журись, Иваныч. Болей себе на здоровье, а об нас не беспокойся. Все путем будет!

На следующий день Михаил проводил Головина до станции. На прощание крепко обнялись.

– Ты, брат, держи оборону, – пошутил Игорь Иванович. – Не поддавайся буржуям недорезанным.

– Ты про Флянтикова, что ли? А я на него жалобу в Гринпис накатаю, чтоб над животиной не издевался. Мы-то потерпим. А вот скотину жалко. Ладно, Иваныч, прощевай!

Головин зашел в вагон. Электричка тронулась. Он выглянул в окно: Мишка одиноко стоял на перроне. Рука его, с зажатой в кулаке шапкой, была поднята в прощальном взмахе. Сердце Игоря Ивановича тоскливо защемило.

Перед самыми весенними каникулами у Головина опять прихватило сердце. Довел он таки себя на работе. Доконал. Как ни зарекался не высовываться и беречь нервы – не удержался. С педсовета на скорой и увезли.

Две недели под капельницей на больничной койке провалялся. А как только малость отпустило, запросился на выписку. Лечащий врач и слушать не хотел, все инфарктом стращал. Договорились, что Головин дома отлежится, амбулаторно долечится. Дома, как известно, и стены помогают. А тут от одного запаха больничного, да на соседей болезных глядючи, захиреешь. Одним словом, уломал доктора.

Однако пациентом Игорь Иванович оказался несознательным: как выписался – сразу в Растеряево засобирался. Тамарка в слезы, ведь только-только оклемался! Но Головин одернул причитающую жену: не голоси, дескать, как по покойнику, мне там на свежем воздухе сразу полегчает.

Подъезжая к знакомой станции, Головин почувствовал, что ему и впрямь как будто стало лучше. Щурясь на яркое солнышко за окном электрички, он представлял, как, добравшись до дома, растопит печь, отогреет промерзшую за зиму избу, заварит себе чаю с мятой и смородиновым листом и станет просто пить чай, слушая, как гудит огонь в печи. А вечером пойдет в гости к Мишке. Будут они, сидя за столом, вести неторопливый мужской разговор. Выпьют Люськиной самогоночки – так, чуток. Для задушевности беседы. «Чисто по ностальгии, – улыбнулся Игорь Иванович, – по тихой грусти…»

Пока он добирался от станции до деревни по узкой, протоптанной сельчанами тропинке, весь взмок. Солнце припекало. Слежавшийся снег вокруг покрылся ледяной коркой и перламутрово переливался под ласковыми весенними лучами. А над головой раздавался радостный щебет натерпевшихся за зиму птах.

Головин с трудом отворил калитку. Пробрался по осевшему снегу к дому, постоял, облокотившись о перила крыльца. Отдышался, сходил в сарай за лопатой и – потихоньку, с передыхами – стал расчищать тропинку от крыльца к калитке. Время от времени он поглядывал на соседский дом. Странно… Запил Мишка, что ли? Двор заметён, крыльцо снегом завалено. Уехал куда?

Он уже заканчивал с расчисткой, когда подошла Люська:

– Здравствуйте, Игорь Иваныч.

– Здравствуй, Людмила.

– Давненько не показывались. Все на работе? Заняты, поди, с охламонами вашими, забыли нас совсем? Думала, на весенних каникулах приедете…

– Да я, Люда, приболел. На днях только из больницы выписался.

– Ну да, ну да… – Она отвела глаза.

– А у вас как дела? Что-то Михаила не видать. Снег во дворе, гляжу, не убран… Загулял, что ли?

Люська всхлипнула.

– Ты чего, Люд? – Игорь Иванович с тревогой посмотрел на соседку, только сейчас обратив внимание на ее черный платок.

– Нету больше нашего Миши. Помер. В прошлую пятницу схоронили.

Головин, оглушенный страшным известием, долго молчал. Наконец, придя в себя, с трудом выдавил: