Наталья Гвелесиани – Сказка о Радуге (страница 3)
Он принимал сероводородные ванны и грязи просто для того, чтобы стать немного
спокойней. В профилактических целях, чтобы не болели иногда ноги из-за
преходящих спазмов сосудов. Спазмы же случались просто в силу лабильности его
нервной системы.
В известный санаторий под Юрмалой, куда его устроила по курсовке жившая в
Тукумсе в военном городке вместе с мужем-подполковником тетя, он приезжал только
для того, чтобы принять процедуры и, отобедав в столовой, отправлялся бродить по
холодному балтийскому пляжу.
Там однажды он и упал в обморок.
Но когда врач скорой помощи, впрыснувший ему под кожу кордиамин, вежливо
объяснив ему, что «это просто погода», бесшумно удалился – Годар, вернувшись в дом
тети, остался один на один со стоячей латвийской тишиной. С этой тишиной он с
непривычки не мог освоиться с самого приезда, коротая белые ночи за ставшими
вялыми и дремотными думами – в словно опустошенной здешним климатом голове.
Но теперь тишина еще и пугала его.
Не свойственное ему до того чувство постоянной, безотчетной тревоги отныне
скапливалось внутри так же неизбежно, как скапливается в расщелинах дождевая
вода.
Позже он припомнил, что принимал сероводородные ванны не 15 -20 минут, как это
полагается при лечебных процедурах, а, по халатному недосмотру медсестры,
забывшей сказать об отмеряющих время песочных часах, что стояли рядом на
табурете – не меньше чем по часу. А потом еще долго сидел в пропахшем парами фойе
санатория за чтением газет. К тому же он принимал еще и лечебные грязи, и там его
тоже однажды – случайно «передержали».
Уехав через несколько дней в Ленинград, куда прилетел из Тбилиси друг, с которым они
условились провести здесь конец августа, он обнаружил, что не может смотреть в
черные воды Невы. И на весь этот застывший призраком между неподвижным низким
небом и суровой, загнанной в гранит рекой город – он тоже не мог смотреть прямо. И
– вынужден был жаться к обочине проспектов и улиц, невольно переходя на
сбивчивую, странно замедленную, как у сновидцев, походку.
Походы по Эрмитажу и особенно Кунсткамере окончательно подрубили его.
С ужасом смотрел он на собранные со всего света мумифицированные трупы
бессловесных живых существ, которых старательно убивали и консервировали в
колбах ученые. Этот ноев ковчег вызвал у него такую тоску, боль и неудобство за
людей, водивших сюда своих детей, что он опять едва не упал в обморок.
Коллекции Эрмитажа, куда он попал после, показались после Кунсткамеры – просто
ярмаркой тщеславия и в груди все росла и росла лавиной тревога и боль – непонятная
громада непонятной тревоги.
Пришлось вернуться в Тбилиси досрочно, сорвав отдых и другу.
Но и дома – покоя он не нашел. И года два ходил по врачам, ища причину слабости и
тревоги, пробуя самые разные средства от этой так и не найденной никем причины.
Пока не приноровился жить как в клещах.
Эта жизнь в клещах и не позволила ему переехать в Россию, обзавестись семьей и
постоянной работой.
Собственно говоря, внешняя жизнь оказалось для него смолоду как бы за порогом
досягаемости.
А ведь он не разделял до этой катастрофы ее – на внутреннюю и внешнюю.
Не лишенный внутренних богатств, он смело выстраивал по ним и жизнь внешнюю. И –
надеялся пройти по ней достойно, с несильно запятнанной совестью.
Но все внешнее – оно как отвалилось.
А внутреннее – пошло кувырком.
«– Тоже Рита…», – тоскливо подумал Годар, рассеянно скользя взглядом по книге, а точнее, как бы поверх нее – так, чтобы нельзя было вчитаться повнимательней, присмотреться к деталям. Все детальное стразу становилось слишком ярким, выпуклым и, задерживаясь на нем, можно было внутри каждой детали обнаруживать еще более мелкие, составляющие ее, деталь, детали и черточки. А этого было слишком много и переполняло восприятие, отчего тревога усиливалась. И если не внять ее сигналам и вовремя не остановиться, то дальше будет хуже – возникнет паническая атака. А он и без того постоянно глотает фенозепам.
Но если не вестись на детализацию, а скользить немного мимо, как бы по обочине текста, почти не встречаясь с ним глазами, не погружаться в него, то обостренное восприятие все равно снимает свою информацию. Но не из букв, а из некой исходящей от них световой дымке, по ощущениям от которой он понимал, стоит ли читать книгу. Потому что бывало, что дымки-то совсем и не было в большинстве книг. В некоторых – она был серой, как грифель просто карандаша. А в некоторых – пепельно-серой или огненно-черной – это уже можно было читать. А откуда-то – лился голубоватый дымок, какой можно увидеть, например, взглянув на рассвете на сосны. Или лилово-ягодный, похожий на фруктовое мороженное. Что было бы ему сейчас, в его огненной геене – как глоток родниковой воды. Или, во втором случае – как пара ложек мороженого. Это могло дать хотя бы минутный отдых. Всего же лучше – были дымок золотой и дымок белый. И вот последний – то и раскидывался Радугой.
А Радуга была уже чудом, про которое он помнил и тосковал всегда.