Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 71)
Путь добычи собственного языка и голоса не менее труден, чем путь добычи золота для старателей и отдельные удачи — не определяют трудности ремесла. Не верна и вера в то, что Маяковский сразу нашел свой словарь. Стоит посмотреть его юношеские (никому не известные) вещи (работы), чтобы понять иное. Однако ж голос свой он смелее всех других поэтов поставил ответным жестом «азартного игрока», но неверно было бы определить это только так (а по Пастернаку — «Охранная грамота» — и по Лившицу, «Одноглазый стрелец»[453] — это так), потому что за этим «азартным игроком» — террористом буржуазного общества — стоял если не понятый им в полной мере своей исторической роли, то — почувствованный им сердцем класс, носителем голоса которого и пожелал он стать. И тут биография пришла ему на помощь — и Бутырки не прошли даром для поэта.
А о ближайшем дальнейшем я говорил уже отчасти в своей речи на Первом съезде писателей и поэтому просто процитирую здесь выдержку из этой речи, чтобы перейти и к остальному.
Мое творческое сознание вырастало в те предвоенные годы в России, когда среднечитательское воображение интеллигентских масс было втянуто в пылесос Арцыбашевского эротического натурализма и Андреевского мистического натурализма. На этом фоне и Блок звучал как мелодекламация Вертинского.
Нося свист рвущегося слова в самих костях — так что болели плечи — и прорвав лавиной тишину первым спадом ритмической речи, — я немедленно вслед за тем выбросил еще не понятые мною самим в их объемистой ценности свои первые опыты новой лирической поэзии, которая в то время еще не раздавалась. Так бросает оружие сдавшийся воин. Я стал живописцем. Это была весна 1912 года. Молчание становилось для меня трагичным. Несколько позже я встретил человека, невольно ставшего вестником моего будущего, — Бориса Пастернака. Выбор для меня был решен. Два года отказа — это не два года отсутствия, а больше.
Это было моим первым рождением.
Это было лето 1914 года. В августе раздались фанфары первых побед по дешевке, и от моего первого рождения не осталось и следа. Теперь уже не я сам, а время само выбрасывало целыми корзинами «Маму и убитый немцами вечер» и «Артиллериста, ставшего у кормила»[454] — я не поверил в силу лирики. Верили в нее Маяковский, Хлебников, Асеев, Пастернак. Я был еще не готов для этого.
Я поверил в лирику тогда, когда сам, стоя «артиллеристом у кормила» — наблюдателем 23-го мортирного дивизиона на вершине за Черемошем, второго марта 1917 года, на телефонный голос командира «Вольноопределяющийся, передайте наблюдение поручику и спуститесь вниз — на гауптвахту»... — ответил: «Да здравствует Интернационал! Я спущусь в проток, чтобы посадить вас на гауптвахту!» Я спустился и арестовал полковника. В этот день я услышал в себе — и теперь уже раз навсегда — бесстрашно не прекращающийся голос лирики. Это было мое второе рождение. Голос этого второго рождения был пронесен в командах боевого строя Гражданской войны и попал в литературу только в ноябре 1922 года с моей «Песней червонных казаков». В рукописи нет ни одной помарки — их все взяла на себя биография. (Из речи на Первом всесоюзном съезде писателей.)
Я говорил здесь, что я не поверил в лирику, — верили в нее Хлебников, Маяковский, Асеев, Пастернак — каждый по-своему и в меру своих сил. Что же — в этом честь их. Но причины еще и в том, что все они (кроме Маяковского — моего однолетки), — были старше меня — на семь Хлебников, — на пять Асеев, и на три года — Пастернак. Наш возраст тоже имеет свои права и законы — об этом очевидном законе в дальнейшем мне и придется говорить.
Мой голос не был еще достаточно силен, чтобы подняться, как Атлант, и понести землю на плечах — землю, заваленную трупами и снарядами мировой войны. А Маяковский нес ее — и нес с честью, которой позавидует каждый.
Война и революция, вырвавшаяся из нее с силой выброшенного снаряда, силой общего движения влекла и лепила людей, заканчивая рисунком то, что в человеческих личностях таилось как набросок.
В то время я порицал всех, кто стремился стать в стороне. Порицал и Маяковского, не понимая, что такой род деятельности, как «Роста», которым был увлечен Маяковский, был не менее боевым, чем мое участие на фронте Гражданской войны, на котором я, как организатор красных партизан (большевиков), красноармейцев (Богунцев, Таранцев, червонных казаков) и как командир своего собственного отряда («Братьев Петровских»), провел все годы Гражданской войны, создавая первые красные отряды на Украине (на Черниговщине) с самого Октябрьского переворота, точнее, со дня разрыва Центральной Радой отношений с РСФСР — т. е. с 3 декабря 1917 года.
С сентября по декабрь 1918 года я просидел в гетьмановской тюрьме в г. Чернигове, ожидая расстрела.
Только после замирения с Польшей — и разгрома Врангеля — т. е. после окончательной нашей победы на фронтах — я вернулся в Москву и занялся оборванной в 1916 году поэтической деятельностью[455].
Поэтическая писательская деятельность моя определяется книгами стихов: «Галька», «Черноморская тетрадь», «Червонное казачество», «Избранное», «В гостях у Лермонтова» и прозы: «Арест», «Повстанья», «Две рубки», «Дмитрий Петровский», не изданной еще драмой в стихах (о Щорсе) «Данило Дамбас», книгой лирики «Ронсеваль» и революционными циклами и переводами из грузинских поэтов, которыми я сейчас занят, и романом о Щорсе, временно прерванном.
Из опыта военных боевых годов я вынес два (ложных для меня сейчас — но твердо засевших в моем сознании, может быть, вредных) представления: для того чтобы быть большевиком и организовать вокруг себя большевистские массы — армейские массы и колхозы — мирное строительство (мне не нужен был партийный билет: я так и не вступил в партию, — работая на нее и от ее лица все годы борьбы Гражданской войны) и позже, активно участвуя в построении коллективизации на Украине, — помогая в этом своим товарищам большевикам, будучи поочередно то членом Ревкома и Исполкома (на Черниговщине — Городянщине), — то командиром, даже политкомом относительно больших военных частей, — так, я был, например, политкомом собственного партизанского отряда, специально назначенным в самую трудную минуту борьбы на Украине, Советом обороны Украины, на фронте Бахмач — Констом — Чернигов, в то время когда только мой родной городской уезд оставался единственной не занятой сразу тремя, сразу напавшими со всех сторон, врагами (Деникиным, белополковниками и Петлюрой) территорией Украины. И на эту территорию, и, кажется, только на нее из всей Украины, — враг не вступил и копытом. В это время она явилась трамплином для формирования отступивших частей и для дальнейшего развития контрудара по врагу.
Прозываясь «анархистом», я мог присутствовать как равный, а часто и как старший на всех партийных собраниях (не говоря уже об оперативных военных) в течение всей моей деятельности во время Гражданской войны. И это мое право оговаривалось в особом мандате, где указывалось, что я, хоть и именую себя анархистом, являюсь верным партии человеком, которому просят доверять вполне как большевику. Хотя мандаты мои утеряны, но живы свидетели этого «странного» случая и этой организаторской моей роли «непартийного большевика» в армии и мирном строительстве.
Это обстоятельство создало у меня то представление (или иллюзию), что партийный билет не всегда обязателен для большевика. Род же, возобновленный теперь (с 1921 года) с неукротимым упрямством, моей деятельности — поэта — только поощрял иллюзию эту тем, что мои стихи никогда не дышали ничем иным, кроме революционности и большевизма, — здесь опять не было повода искать опоры в получении партийного билета, — а наоборот (казалось мне в те годы) — партийный билет может оторвать меня от страстно любимой деятельности, в которой я чувствовал выполнение своей жизненной роли во всей полноценности. Будучи же цельным, я сам буду чувствовать себя обязанным этим членским партийным билетом (так думал я) и более конкретной рядовой повседневной партийной работе. Не от <того> чтобы я сторонился или боялся ее — я всегда любил эту работу в массах и выполнял ее с той же страстностью, какая свойственна мне и в моей поэтической деятельности, но я боялся, что я, уйдя от нее (по недосмотру и недооценке меня как поэта со стороны партии — это была с моей стороны непрощаемая ошибка, которая приводит меня сейчас к решению, к которому ведется все излагаемое мной), мне казалось, что, уйдя в рядовую партийную работу, а к этому обяжет партийный билет, — я обнажу моим отсутствием в какой-то мере поэтический фронт, насчитывающий тогда единицы.
Однако, чувствуя себя временами неловко из-за этой сознательной уже отстраненности от непосредственной партийности, когда как бы накопляется мой разрыв с действительностью, я вновь шел к моим старым товарищам по фронтам Гражданской войны, занимавшимся теперь мирным строительством, и вновь при их помощи и содействии бросался на работу в низы, в массы (так было между 1928–1931 годами, моего сравнительного отсутствия в литературе, — этот перерыв отразился и на двух последующих годах — я отвык от стиха и вообще временно ослабел в своем писательском навыке) и часто чувствовал — даже на родине у себя, где я некогда был популярным вожаком среды, теперь уже выросшей большевиками, — некогда выдвинутых и воспитанных мною людей — подчас их недоверие — к себе и отчужденность: «Ты до сих пор не в партии?» — с удивлением спрашивали они меня. И однажды, увидев на одной из моих книжек издательскую марку «Федерация», чуть не предали меня остракизму, решив, что я принадлежу и печатаюсь в «федерации анархистов» (будто бы где-то возможной в нашей стране). Конечно же я разъяснил это недоразумение, но этот курьез не рассмешил меня, а заставил огорчиться. Я много раз передумал проблему своей партийности. И почти всегда принимал решение — вступить в партию реально, а не быть в ней только сознанием — я (а я знаю, что в мыслях своих я никогда не погрешил против партии и об этом также знают мои партийные друзья) — почти всегда кто-нибудь из этих партийных моих товарищей говорил мне: «Мы тебе и так верим, а это только будет лишней обузой для тебя: вместо того чтобы работать над стихами, — будешь сидеть на заседаниях и будешь отвлекаться от прямой своей полезной нам деятельности. Когда понадобится это — мы тебе скажем. Сиди, пиши или езди и пиши». И я вспомнил примеры Ромен Роллана, Горького, Маяковского, Андре Жида и вспоминал слова о непартийных большевиках, отменял принятое решение, успокаиваясь.