Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 64)
Вот правильные и честные слова, целиком относящиеся ко мне. Когда В. Катаев прочел ответ Е. Ярославского, он сказал: «снаряд разорвался рядом со мной». Но у меня нет Ярославского, чтобы защитить мое достоинство как художника. Защитить не ошибки и неудачи, а именно достоинство художника. Но кто о нем думает, кроме самого поэта? Никто. И рядом с вымазыванием человеческого лица горчицей существует такое же лихое вздымание без единой помарки, как это было в «Правде» с подвалом о Твардовском или Вирте. Там ведь никакой критики нет — одни восторги. И это тоже глубоко неверно.
Я работаю с молодыми. Я воспитал целый народец: Симонов, Алигер, Долматовский, С. Смирнов, Матусовский, В. Журавлев, М. Спиров, Бахтюгов, Шевелева и т. д. и т. п. И до сих пор работаю с ними. Очевидно, кому-то нужно специально ущемить меня в глазах молодежи.
С другой стороны, я вижу колоссальные афиши о вечере второстепенного молодого поэта С. Васильева, под твоим председательством, с артистами, комическими номерами и пр. Огромен диапазон между триумфом того же Васильева и измывательством надо мной. Это тоже неверно.
А главное — мне рекомендуется с восторгом принять пощечины, т. к., дескать, от этого же тебе будет лучше, будешь «злее» писать. Возведем тогда несправедливость и мордобой в систему — м. б., писатели у нас начнут злее работать? И начинается вокруг пошлость: «может быть, в этом есть сермяжная правда», «за битого двух небитых дают» и пр.
Нет, за критику, самую суровую, но что-то указывающую, отделяющую плохое от хорошего, честную, человеческую,
«Литературная газета» изо дня в день печатает туманные фразы о «справедливой критике» «Правды», и даже Лебедев-Кумач не защищает мои стихи, а говорит о неких прошлых заслугах. Прочел бы ты, что «Вечерняя Москва» написала о той части твоей речи, которая посвящена была мне.
Но мне не нужна ни помощь, ни поддержка. Время прошло, и я в них не нуждаюсь, да и не
Я знаю, старина, что тебе было нелегко выступать в мою защиту. Тут положение обязывает к сдержанности, и дружба твоя с Катаевым, и многое другое. За это время я наслушался самых нелепых вещей о твоем отношении ко всей этой истории. Я тебе об этом говорил в Ялте.
Но ты для меня остаешься не членом «семерки» и «литературным водителем», а Сашей Фадеевым, который со мной дружил, с которым, надеюсь, я буду долго дружить. За восемь лет о многом мы переговорили, много чепухи сказали друг другу, много и правильных, достойных слов. Ссорились, мирились, открывали Америки, ходили в музеи, рассказывали о самых личных, душевных делах, ратовали «за святое искусство», пили пиво <нрзб>, читали запоем стихи, ели богатырские блюда, скакали на борзых конях и вместе зарабатывали седину. Я очень сжился с тобой, и, когда провожал тебя на пароход, сердце у меня по-старому сжималось. Наверно, так оно и будет сжиматься до последних моих дней, до уготованного нам крематория с Ванькой Рахилло в почетном карауле. Будет сжиматься, несмотря на все твои сукинсынства и мои также. Впрочем, у тебя сейчас много друзей, а у меня значительно меньше. Но я ценю именно настоящих друзей.
Прости, что я утомил тебя этой диссертацией и моим почерком. Все дело в том, что я
Письмо это строго личное, то есть адресованное Саше Фадееву. Буду ждать, что ты хоть бы кратко на него ответишь.
У меня есть и просьба к тебе — помоги мне освободиться от «Молодой гвардии». В двух журналах мне работать нелегко, а «Знамя» для меня журнал родной. Жду твоего совета.
Я начал яростно писать, идут хорошие стихи, главным образом лирические. Если у меня будет хотя бы 20 дней относительного спокойствия, я напишу очень много. Работаю целый день. Выпал снег.
Крепко жму твою руку, старый бизон и эсквайр.
Обнимаю тебя.
Твой В.
13.11.40
Милый мой Володя!
Только сегодня мне привезли в Болшево твое письмо и телеграмму. Письмо меня очень огорчило.
Я много и хорошо думаю о тебе, очень жду тебя, хочу послушать все, что ты написал, и тебе почитать свои стихи, хочу побольше и почаще дружить и видеться с тобой, бродить, разговаривать, а ты вдруг упрекаешь меня в том, что я засомневалась в тебе. Это очень несправедливо и зло с твоей стороны. Пойми, пожалуйста, раз навсегда то, что крепко-накрепко понимаю я: в основе нашей дружбы лежит нечто совсем другое, не имеющее отношения ни к чему, в чем тебя могут упрекать. Все гадости, которые я о тебе услышу, всегда будут восприниматься мною как нечто касающееся какого-то другого человека и имеющее очень малое отношение к моему другу. А если уж коснется, то я всегда как-нибудь внутренне оправдаю, причем окажусь внезапно очень находчивой и изворотливой, потому что мой друг должен быть оправдан. И не только для себя самой, но и для людей сумею я найти убедительные оправдательные мотивы, будь уж спокоен. Понятно?
По-моему, все ясно и недоразумение исчерпано.
Я работаю трудно. Ничего еще не знаю. Посмотрела здесь в Д/О несколько замечательных американских фильмов. Скоро вернусь в Москву.
Не знаю, как быть со «Знаменем»; не могу я работать ежедневно по пять часов, да и ни к чему это, у меня нет работы на такое время. Но как убедить Анатолия[442], который всякий раз, едва я начинаю этот разговор, впадает в истерику. Очень надеюсь на твою помощь. Ты придешь, большой, упрямый, просидишь несколько часов в кожаном кресле, будешь говорить на эту тему глухим голосом и смотреть тяжелым взглядом, и он в конце концов сдастся.
Занимаешься ли ты Бурят-монгольской антологией? Если это не трудно, я тоже хочу. Очень интересно съездить туда.
Неужто все 12 стихотворений о Белоруссии? Думаю, что нет, ведь ты собирался коснуться и других направлений.
Когда же ты наконец приедешь? Может, это письмо опять же тебя не застанет? Привези мне сливочной помадки. Мой красный кот, который приехал со мной в Болшево и теперь будет ездить со мной повсюду, сейчас повернулся и спросил, кому я пишу письмо. Я сказала, что Володе, и он удовлетворенно повел усами. Стало быть, мы вместе тебя целуем и ждем в Москву поскорей.
Маргарита.
(Без даты)
Милый мой дружище!
Сейчас 3 часа ночи, только что от меня ушли Мишка[443] и Павлик[444], порядочно накричав. Мы читали вслух любимые стихи любимых поэтов. Надо бы спать, но такое родное пришло от тебя письмо сегодня, что хочется сегодня же тебе написать. Так вот, просто написать ни о чем, потому что новостей никаких нет. Никаких-никаких, любопытная рыба, никакусеньких.
Сегодня был вечер в ЦДКА («Знамя»), мы все повытрющивались в меру для среднего удовольствия мало заинтересованных военных товарищей и их боевых подруг.
Ребята сидят в Переделкине. Костя Симонов выдавил еще одну поэму «Детство» — первую часть трилогии. Ему не надо, как нам с тобой, ждать «общего» настроения, взрываться в небо, носиться с какими-то даже еще не строчками, а вздохами и задыханиями, которым суждено стать стихами. Если в его творчестве и участвуют активно какие-нибудь нервы, то только седалищные, и я не завидую ему в этом. Мне сладко мучиться, сладко дуреть от подступающих стихов.
Женька[445] пишет пьесу. Исбах отрывает (?) Валю. Матуся просит тебе передать, чтобы ты не беспокоился, что он, слава богу, не похудел. О Коле, если ты думаешь, Николая Семеновича Тихонова я со времени его отъезда из Москвы ничего не знаю. Павлик тебя любит — верный наш дружок.
Все ждут от тебя много новых хороших стихов, верят, что они будут, и, в этом смысле, говорят о тебе много хороших слов. И все твои дела на сегодня — это твои стихи, и они в твоих руках.
Мы: я, Павлик, Мишка и Щипачев, числа 25-го уезжаем в Киев на выступления, дней на 6, после чего я собираюсь остаться недельки на две под Киевом в Ирпене, в Доме творчества. Это тот самый Ирпень, который «память о людях и лете».