реклама
Бургер менюБургер меню

Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 62)

18

До свидания, Володя. Крепко жму твою руку. Желаю тебе бодрости, удачи, хорошего сна и веселого пробуждения. Мой братский привет Сузе, маме, Тане, Грише. Вспоминайте все-таки, что Пит Джонсон жив и намерен жить, как Мафусаил. Салют! Салют!

А.

3–4 марта 1936

Милый Володя.

Страшно соскучился по тебе. Не слышно тебя, не видно, стихов не печатаешь, в Ленинград не приезжаешь, писем не пишешь. Все по тебе на Зверинской соскучились, а в первую голову я. Сижу я с 1 марта в Петергофе, первые две недели ничем не мог заниматься. Голова сама не своя. Усталость какая-то. Равнодушие, сонливость, точно муха цеце укусила. Постепенно отошел от этой тоски и начал тихо водить пером по бумаге.

Кропаю потихоньку свою книжку, а тут свалилась дискуссия[432]. Потащили меня в город. Послушал я дискуссию. Вяло, тоскливо, неумно... 13-го кончается она у нас. Я буду выступать с речью, как полагается, но меня это интересует средне. Больше я интересуюсь тем, что делается на свете. Что ты пишешь? Где ты живешь? Как? Счастливы ли твои легкие? До мая я буду в Петергофе, а потом, возможно, из-за своего сценария[433], дела таинственного и страшного по новизне, уеду, уеду то ли под Москву, то ли в горы Кавказа и т. д.

С книгой стихов делается страшно что-то. То она проясняется и, кажется, вот-вот все готово, то обволакивается таким туманом, что не разбираешь, с чего ее начать, чем ее кончить. И это не потому, что я оперирую неясными для себя мыслями — нет, она сложна всем, начиная с мест, о коих идет речь, до тех событий и людей, что в ней выведены. Как бы то ни было в начале мая, под первую грозу, я ее окончу. Хочу назвать книгу «Тень друга». Как будет Ваше просвещенное мнение? Володька, приезжай в Ленинград. Мы будем тебя холить, поить, чесать твою гриву и читать твои стихи новые — дагестанские и европейские.

Дмитрий[434] сначала ревел как сирена у себя дома, потом прислал мне статью, которую невозможно печатать, потом прислал письмо, где он сам признает, что статью невозможно печатать. Я думаю, он в Москве не покажется, пока его имя не сойдет со столбцов литгазет в двух городах.

Новых стихов в Ленинграде выдающихся нет. Впрочем, и прозы тоже. Тынянов возвращается из Парижа с той же болезнью, т. е. с тем же состоянием ее, с каким уехал. Лечиться ему три года — а чем кончится все — неизвестно. Хорошенькое дело.

У нас прошел слух, что Петя Павленко будет секретарем Союза и для этого его вызывал Горький. Интересно, интересно...

Всеволод[435] отпустил речь почти гранитную. И ушел, оставив заместителем своим Гомера. Здорово!

Пришли мне какие-нибудь сносные стихи москвичей. Стихов нет. Хочу читать новые стихи. И умоляю тебя писать стихи немедленно. Твоя «Шамуни» будет очень кстати.

Еще у меня есть мечта, которая мне только снится. Если бы в ближайший год, да бригадой нашей старой тряхнуть куда-нибудь — тоже неплохо было бы. Как в насмешку подарили мне ледоруб в этом году, а на Кавказе я буду ездить с режиссером в автомобиле. А на старости лет хорошо тряхнуть стариной. Приезжай — поговорим о прошлых днях, Кавказе и о всяком другом. Крепко обнимаю тебя — передай искренний привет от всего сердца твоей чудесной маме и милым сестренкам. Пиши.

Н. Тихонов

Если ты получил мои авторские кахетинских стихов, пришли или привези, если приедешь.

13.04.1936

Дорогой старик!

Узнал из письма Павленко, что ты приехал. Я ужасно переволновался за тебя, когда дошли слухи о твоей «аварии». Напиши мне, чем все это кончилось, — нет органических нарушений легких и прочих существенных внутренностей, — каковы могут быть еще последствия, или хуже того, что было, уже не будет? Четвертую часть «Удэге» я кончаю. Буду жить в Сухуми до 15–20 апреля. Рекомендую тебе при содействии Юдина (или Ставского — Щербакова) добыть путевку в дом отдыха Моссовета или в Синоп и приехать сюда. Здесь солнечно, пища нормальная, цветут баобабы и бабы, работается хорошо. Опять же море. Кефаль. Листочки и лепесточки. Барашки и дельфины. Божьи коровки. Хороводы «абхазянок прекрасных», как писал Майков. Я соскучился по тебе, по твоим стихам, по нашим разговорам. Новую песню Сусанны («по военной дороге»...) я распространил повсеместно. Кому бы ни пел, всем очень нравится и все быстро перенимают. Немало было возмущения высказано по поводу того, что песня эта не внедряется в массы теми людьми и органами, которые должны были бы немедленно ее издать и распространить. Я не спрашиваю тебя о поездке, понимая, что это невозможно изложить в письме. Хватит, наверное, на несколько дней непрерывного рассказа и на месяцы — дополнительных художественных деталей. Мы еще доживем до той поры, когда поедем вместе! Я очень желаю тебе здоровья, мужественный старик, — это главное. В комнате подо мной (я живу, можно сказать, в мансарде, трогаю рукой кипарисы с балкона и по рассеянности плюю на сонного рыжего пса, который греется под балконом) — живут Валя и Марианна[436], обе больные и симпатичные. Марианне нравятся очень стихи «Сивым дождем на мои виски» — несколько раз просила читать. Удалось ли тебе написать что-нибудь новое?

Очень жду тебя. Крепко жму руку. Мой самый радушный привет Сузе, Ольге Михайловне, Тусе, Грише.

Приезжай, старик!

А.

1937

Милая Ирина!

Вы мне не ответили на письмо. Это очень тяжело для меня. Я всем своим существом понял Вас и пережил каждую строчку, которую Вы писали. Но Вы не узнали бы меня сейчас. Несправедливости, прямая инсинуация, травля, личное горе, ужасное нервное состояние приводили меня за это время не раз к тому, что смерть я видел совсем рядом: мне просто хотелось заснуть.

Я опять обращаюсь к Вашей человечности, к памяти о наших старых днях, когда мы так много давали друг другу. Ответьте мне, напишите письмо.

Я не раз обращался к Вам в самые трудные минуты жизни, и Вы мне отвечали тем же — доверием, Вы ведь находили у меня поддержку, и жизненную зарядку, и добрые слова товарища. Вы отлично знаете, что всё, о чем бы Вы ни попросили, я сделал бы. То же самое я знал и с Вашей стороны. Мы должны найти, как всегда, и общий язык, и правильное отношение друг к другу. Все, что только можно сделать для этого, — я сделаю.

Я живу как во сне — так скверно с нервами, так мучительно болит сердце. Об отдыхе думать не приходится. Хуже времени у меня не было. А мысли идут и идут, и хочется заснуть. Теперь, кажется, дела поворачиваются по-справедливому, и я начинаю это чувствовать, но я уже слишком устал.

Напишите, милая Ирина, мне ответьте. Адрес: Баку, почтамт, до востребования.

Жду, когда мы сможем с Вами обо всем договориться. Это будет большой радостью для меня. Крепко жму Вашу руку.

Ваш В. Л.

21.04.1937

Дорогая Ирина!

Я получил Ваше письмо и согласен с ним. По странной случайности, в день, когда я его получил (я поехал к Вам, узнал, что Вы на Кавказе, вернулся домой), я тяжело заболел и слег надолго. И теперь я всегда буду помнить это чувство — тяжелейший удар совести и горькое сознание того, что настоящий друг мог написать мне так по праву.

Мне только хочется сказать, что не нужен был весь этот псевдонимный характер письма, что он ни к чему.

Еще одно: как Вы, вероятно, знаете, в октябре 1935 года я на пять месяцев уехал в Европу. В Париже у меня была автомобильная катастрофа: было сломано 2 ребра, сделалось тяжелое сотрясение мозга. Приехав в СССР, я должен был немедленно отправиться на 3 месяца в санаторий. Осенью уезжал на Кавказ, зиму был на Украине.

Мы несколько раз с Вами разъезжались. Я звонил Вам много раз — мне отвечали, что Вы работаете на длинных маршрутах, уехали в Крым и т. д.

Сейчас мне совсем скверно, и более тяжелого в жизни периода (в личном и физическом смысле) у меня еще не было. Доктора кладут меня опять в санаторий. Говорят, что это нервные последствия парижской катастрофы и гриппа. Но посылают сейчас в Азербайджан, в Баку, с делегацией. Я выезжаю туда, а потом лягу и буду лечиться. Адрес мой пока — Баку, главный почтамт, до востребования.

Я хочу лично поговорить с Вами и не в тоне «мягкой дружбы», а с ответственностью, как товарищ с товарищем.

Я очень высоко ставлю Вас, уважаю и ценю.

Напишу из Баку сейчас же.

Крепко жму руку.

В. Луговской

18.09.1938. Селение Эльбрус

Володя, милый — соскучился по тебе страшно.

Ты уехал из Москвы еще весной. Где же ты был? Что делал? Что писал? Как ни глядел в журналы, в газеты — тебя нет — ну, думаю, он что-то серьезное затевает, а не публикует до времени — сидит где-то у лукоморья.

Я же полтора месяца гулял по горам — старая моя страсть, от которой никогда, видно, не излечусь, — неплохо гулял. Ледники всякие, перевалы, скалы облазил — в Сванетию сбегал — хорошая Сванетия — только жизнь в ней стала ералашная. Золото роют на Ингуре — подумаешь, Колыма. Я вспомнил нашу Туркмению 1930 года и Дагестан 1933 года. Сколько воды утекло. Очень пожалел, что ты в горы не можешь ходить — у тебя с ногой что-то и ходить тебе трудно.

Ну, ладно, не будем ходить — будем разговаривать. Я в Москву на обратном пути не заеду — торопиться буду в Ленинград. Здесь я сижу в ущелье и тихо-тихо скребу пером. Кое-что надо кончить, кое-что начать.

Хочу зимой работать как следует. Годы мои немалые, а написал я с кошкин хвост — надо чем-нибудь еще душу развлечь и сердце побаловать.