Наталья Громова – Узел. Поэты. Дружбы. Разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов (страница 54)
Это же имя появляется и в связи с арестом Пильняка, которого арестовывают 28 октября в Переделкине в день рождения сына. Дача Пильняка была в самом центре поселка. Рядом — дом Пастернака, калитка между ними не запиралась.
В книге «Рабы свободы» В. Шенталинский, много работавший с архивами Лубянки, пишет, что машина с сотрудниками НКВД пришла за Пильняком поздно вечером. «Один, по фамилии Вепренцев, предъявил ордер на обыск и арест». Совпадение маловероятно — литераторами занимался ограниченный круг чекистов.
А в воспоминаниях Зинаиды Николаевны Пастернак говорится, что накануне ареста Пильняка у нее были именины, на которые она боялась приглашать семью Пильняка, поэтому они пошли к ним на следующий день, на день рождения сына.
На другой день, вечером мы пошли к Пильнякам. <...> Мы сидели у них, как вдруг подъехала машина и из нее вышел какой-то военный, видимо, приятель Пильняка, называвшего его Сережей. Этот человек сказал, что ему нужно увезти Пильняка на два часа в город по какому-то делу. Мы встали и ушли.
Рано утром прибежала к нам Кира Георгиевна и сообщила, что Пильняка арестовали и что всю ночь у них шел обыск. Она была уверена, что вскоре заберут и ее (тогда без жен не брали), и хотела отдать ребенка своей матери. Она не могла понять, почему этот Сережа, с которым он был на ты, не предъявил ордер на арест и увез его тайком[367].
Мы не можем сказать, был ли этот приятель Пильняка Вепренцевым или это был другой знакомый чекист. О близости писателей и НКВД мы расскажем в следующей главе. Здесь важно заметить, что это притяжение играло в жизни литераторов роковую роль.
1 апреля 1935 года К. Чуковский записывает в дневнике:
Странная у Пильняка репутация. Живет он очень богато, имеет две машины, мажордома, денег тратит уйму, а откуда эти деньги, неизвестно, т. к. сочинения его не издаются[368].
Пильняк был другом Пастернака, о чем прекрасно знали в НКВД. Зинаида Николаевна пишет, что с этого момента она ждала, что возьмут и мужа, как ждали и Сельвинские, и Погодины, и все вокруг. Но Пастернака уже могли посадить несколько раз: за связь с Бухариным, за нежелание подписывать коллективные письма. Кроме того, Пильняк под пытками на допросах много раз поминал Пастернака.
В 1937 году в Переделкине было арестовано двадцать пять человек.
За две недели до ареста Пильняк пришел к гонимому Афиногенову и посоветовал ему уехать куда-нибудь, работать журналистом. Намекал ему, что надо скрыться от глаз власти, чтобы она забыла о нем.
Луговской, видимо, так и сделал. С середины 1938 года около двух лет он не показывается дома — живет в санатории в Крыму, ездит по прифронтовой западной полосе. Дом становится наиболее опасным местом — невыносимо, оставаясь в своей квартире, ожидать каждую ночь ареста.
24 октября 1937 года. Афиногенов продолжает осмысливать новый опыт:
Для романа — обязательно о двух человеческих типах: Пастернак и Киршон. Киршон — это воплощение карьеризма в литературе. Полная убежденность в своей гениальности и непогрешимости. До самого последнего момента, уже когда он стоял под обстрелом аудитории, он все еще ничего не понимал и надеялся, что его-то уж вызволят те, которые наверху. <...> И — второй образ, Пастернак. Полная отрешенность от материальных забот. Желание жить только искусством и в его пульсе.
Умирают люди. Умереть придется и мне. Я уже умер, прежний. Как сквозь дым или густой туман, вспоминаю я о прежней жизни теперь. Ведь я был когда-то драматургом. Я же пьесы писал, и стоит открыть ящик шкафа, там увидишь их. Я ходил в театр, любил его, мог просиживать ночи на репетициях, и просиживал. Потом я попал под поезд, меня искромсало, и все обо мне забыли. Теперь живет другой человек, начинающий жизнь с самых азов, человек, осматривающийся впервые. Этому человеку от силы 20 лет — у него еще все впереди, но и ничего не сделано им еще. Надо трудиться над собой каждый день, каждый шаг проверять и закреплять, а о прошлом не вспоминать, оно уже в царстве Гадеса, в возрасте 33-х лет умер драматург, и бог с ним, теперь растет кто-то другой, что из него получится, никто не знает, ему еще учиться надо, учиться жизни и всему...[369]
Переживаемое Афиногеновым несчастье совпадает с его тридцатитрехлетием. Понимает ли он этот знак? Видимо, да. Отсюда разговоры о смерти и воскрешении. Через год его восстановят в партии, а затем и в Союзе писателей. В марте 1941 года пьеса Афиногенова «Машенька» с успехом пошла на сцене. В августе того же года его назначат заведующим литературным отделом Совинформбюро. 29 октября в здание ЦК ВКП (б) на Старой площади попала бомба, и единственный, кто погиб во время бомбежки, был Афиногенов. Пастернак, потрясенный этим фактом, писал Корнею Чуковскому о смерти своего переделкинского знакомого как о «событии странном и которое кажется почти вымышленным или подстроенным, по неожиданности, нарочитости и символической противоречивости»[370].
2 ноября 1937 года. Ставский, оглядываясь вокруг, ищет, кого еще можно добрать. Он сигнализирует Мехлису:
Почему до сих пор не «разоблачен» корифей и идеолог троцкистской группы Литературного Центра конструктивистов Корнелий Зелинский? <...> Я установил, группа ЛЦК создана по прямому указанию Троцкого через свою племянницу Веру Инбер. В 1926 году Троцкий принял конструктивистов И. Сельвинского, Зелинского, В. Инбер... Не потому ли до сих пор действует в критике Корнелий Зелинский — б<ывший> член партии, изгнанный еще в чистку 1921 года, но тем не менее бывший секретарь Раковского в Париже — по непроверенным данным до 26–28 годов[371].
Возможно, именно с этим было связано временное исчезновение Зелинского из Москвы. Подобные доносы могли иметь разные последствия — чаще всего шли в дело, а иногда почему-то нет.
30 декабря 1937 года. Юбилейный пленум, посвященный 750-летию «Витязя в тигровой шкуре» Шота Руставели. В Тбилиси едут те, кто остались на свободе, — Тихонов, Луговской, Антокольский, Гольцев.
И вот когда в разгар страшных наших лет, когда лилась повсюду в стране кровь, — мне Ставский предложил ехать на Руставелиевский пленум в Тбилиси, — говорил Пастернак Тарасенкову. — Да как же я мог тогда ехать в Грузию, когда там уже не было Тициана? Я так любил его[372].
В Новый, 1938 год, который Пастернаки хотели справлять у Вс. Иванова в Лаврушинском, у них родился сын, которого Борис Леонидович думал назвать в память одного из погибших грузинских друзей Павлом, но этому жестко воспрепятствовала Зинаида Николаевна. Сын получил имя Леонид в честь дедушки. Пастернак записал в метрике год рождения — 1938-й, хотя мальчик появился на свет ровно в двенадцать часов, и годом рождения вполне мог стать 1937-й.
Смех и страх
Валерия Герасимова вспоминала, что в 1937 году, когда они жили с Борисом Левиным в Лаврушинском, вечерами они прислушивались к звукам за дверью. Бывало так, что лифт доезжал до их этажа, из него кто-то выходил и какое-то время стоял под дверью. И тогда они с мужем сначала замирали и сидели тихо, а затем начинали неудержимо хохотать и долго не могли успокоиться.
М. И. Белкина рассказывала: Ариадна Эфрон удивлялась тому, что они со своей сокамерницей на Лубянке хохотали до бесчувствия.
Лев Левин, критик, бывший рапповец, вспоминал, как после изгнания из ленинградского Союза писателей, боясь возвращаться в свой дом на Петроградской стороне, скитался по улицам. Узнав об этом, его друг Юрий Герман уговорил его жить у него, несмотря на беременность жены. Летом они поселились на казенной писательской даче. К ужасу Левина, оказалось, что часть дома занимает секретарь партийной писательской организации, которая исключала Левина из Союза писателей. Этот человек потребовал у Германа, чтобы он сейчас же выставил своего друга с дачи. Но Герман не внял его требованиям. Буквально через несколько дней к дому подъехала машина, из которой вышли солдаты и работники органов. Герман, его жена и Левин в ужасе замерли у окна. Велико же было их удивление, когда они увидели, как из дома выводят того самого партийного работника. Какое-то время они еще ждали, что машина с охраной вернется и за ними, однако время шло, никто не ехал, и тогда они стали безудержно хохотать.
В ленинградском Союзе писателей сложилась трагикомическая ситуация. В 1938 году Тихонов в открытую пишет Павленко: «У нас совершилось истребление секретариата»[373]. Писательская организация перешла под групповое руководство беспартийных — Тихонова, Лавренева и Слонимского.
Это было, когда настала очередь ареста для многих видных работников НКВД, в частности, Я. Агранова и Г. Ягоды. Об арестах всесильных чекистов ходили легенды: «Сотрудники Иностранного управления, прибывшие в Испанию и Францию, рассказывали жуткие истории о том, как вооруженные оперативники прочесывают дома, заселенные семьями энкаведистов, и как в ответ на звонок в дверь в квартире раздается выстрел — очередная жертва пускает себе пулю в лоб. Инквизиторы НКВД, не так давно внушавшие ужас несчастным сталинским пленникам, ныне сами оказались захлестнутыми террором.
Комплекс зданий НКВД расположен в самом центре Москвы, и случаи, когда сотрудники НКВД выбрасывались с верхних этажей, происходили на виду у многочисленных прохожих. Слухи о самоубийствах энкаведистов начали гулять по Москве. Никто не понимал, что происходит.