18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Горбаневская – Мой Милош (страница 59)

18

Хорошо родиться в малой стране, где природа человечна, на людскую меру, где веками жили вместе разные языки и разные религии. Я говорю о Литве – земле мифов и поэзии. И пусть семья моя еще с XVI века говорила по-польски, как многие семьи в Финляндии говорят по-шведски, а в Ирландии – по-английски, в результате чего я и стал польским, а не литовским поэтом, – пейзажи, а может быть, и духи Литвы никогда меня не покидали. Хорошо с детства слышать слова латинской литургии, переводить в школе Овидия, изучать католическую догматику и апологетику. Благословенно получить от судьбы такое место школьного и университетского ученья, каким было Вильно – чудный город, где барóчная и итальянская архитектура перенесена в северные леса, а история запечатлена в каждом камне, город сорока католических костелов и – многочисленных синагог; в те времена евреи называли его Иерусалимом Севера. Уже преподавая в Америке, я понял, как многим напитали меня толстые стены нашего университета, забытые формулы римского права, история и литература старой Польши, поражающие молодых американцев своими исключительными чертами: снисходительной анархией, обезоруживающим в ярых спорах юмором, чувством органического сообщества, недоверием ко всякой централизованной власти.

Выросши в таком мире, поэт должен стать искателем действительности через созерцание. Ему должен быть дорог известный патриархальный порядок, колокольный звон, отгороженность от натиска и упорных требований ближних, тишина монастырской кельи, а если уж книги на столе, так те, что трактуют об этом непонятном свойстве сотворенных вещей – об их esse. И вдруг всё это перечеркивается демоническими поступками Истории, обладающей всеми чертами кровожадного божества. Земля, на которую поэт взирал в своем полете, взывает криком воистину из бездны и не позволяет созерцать себя свысока. Возникает непреодолимое противоречие, реальное, ни днем, ни ночью не дающее покоя, как его ни назови – противоречием между бытием и действием или между искусством и людской солидарностью. Действительность добивается воплощения в слове, но она невыносима, и если мы к ней притрагиваемся, если она здесь, около, то из уст поэта не извлечь даже Иововой жалобы: всякое искусство обращается в ничто по сравнению с деянием. Охватить же действительность, сохраняя всю ее извечную путаницу зла и добра, отчаяния и надежды, – можно лишь благодаря дистанции, лишь вознесясь над действительностью, но это в свою очередь выглядит моральным предательством.

Таково было противоречие, порожденное самой глубью конфликтов XX века и открытое поэтами на земле, зачумленной геноцидом. Что думает автор некоторого количества стихов, оставшихся памятью, свидетельством того времени? Он думает, что эти стихи порождены болезненным противоречием и что было бы лучше, если б вместо писания стихов он мог разрешить это противоречие.

3

Покровителем всех поэтов-изгнанников, навещающих родные края лишь в воспоминаниях, остается Данте – но сколько Флоренций появилось с тех пор! Изгнание поэта – нынче элементарная функция сравнительно недавнего открытия: кто держит власть – может контролировать и язык, притом не только цензурными запретами, но и меняя значение слов. Это совсем особое явление – язык несвободного общества, приобретающего определенные устойчивые навыки: целые сферы действительности перестают существовать, ибо не имеют названия. Есть, пожалуй, скрытая связь между теориями литературы как écriture, как речи, кормящейся самой собою, и ростом тоталитарного государства. Во всяком случае, у государства нет оснований быть нетерпимым по отношению к деятельности, которая состоит в сочинении стихов и прозы, понимаемых как автономные системы соотношений, замкнутые в своих границах. Поэт опасен лишь тогда, когда он неустанно стремится сбросить заимствованную стилистику – в поисках действительности. В зале, где все собравшиеся дружно поддерживают заговор молчания, одно слово правды звучит пистолетным выстрелом. Да что слово – искушение высказаться, будто у человека вдруг зачесалось, становится навязчивой идеей и ни о чем другом не дает думать. Вот почему поэты выбирают изгнание. Трудно, впрочем, сказать, чтó тут срабатывает: одержимость происходящим или надежда избавиться от него и в других странах, на других берегах хотя бы изредка обретать свое настоящее призвание – созерцание Бытия.

Надежда эта, однако, довольно обманчива, ибо пришелец из нашей «другой Европы» повсюду, где ни окажется, замечает, что от новой среды его отделяет накопленный опыт, а это в свою очередь может стать навязчивой идеей. На год от года уменьшающейся планете, при фантастическом развитии средств информации, протекает процесс, не поддающийся определению, – его можно бы назвать отказом от памяти. Наверное, неграмотные прошлых веков – то есть большинство человечества – мало что знали об истории своих стран или своей цивилизации. Зато в умах современных безграмотных, умеющих и читать, и писать, даже обучающих молодежь в школах и университетах, история присутствует, но странно спутанной и затуманенной. Мольер становится современником Наполеона, Вольтер – Ленина. И события последних десятилетий, имеющие такое принципиальное значение, что от знания или незнания их будут зависеть судьбы рода человеческого, – отдаляются, теряют всякую плотность, будто дословно исполняется предсказание Ницше о европейском нигилизме. «Глаз нигилиста, – писал Ницше в 1887 году, – изменяет воспоминаниям: он позволяет им обнажиться, отрясти листву… А чего нигилист не умеет сделать для себя, того не сделает он и для всего прошлого семьи человеческой – и позволяет этому прошлому пропасть». Сколько набралось уже вымыслов о прошлом, противоречащих простейшему здравому разуму и элементарному чувству добра и зла. Как сообщила недавно «Лос-Анджелес таймс», в разных странах вышло около сотни книг, доказывающих, что the Holocaust’а никогда не было, что это выдумка еврейской пропаганды. Если возможно такое безумие, то вполне ли невероятна всеобщая и непрерывная потеря памяти, и не представляет ли она большей угрозы, нежели генетические манипуляции или загрязнение природной среды?

Для поэта из «другой Европы» события, охватываемые понятием the Holocaust, – действительность столь близкая во времени, что попробовать избавиться от их постоянного присутствия в воображении он может, разве что занявшись переводом Давидовых Псалмов. Но и тогда он испытывает ужас, видя, как значение этого слова постепенно меняется и начинает относиться только к истории евреев, как будто жертвой преступления не пали также миллионы поляков, русских, украинцев и узников других национальностей. Он испытывает ужас, потому что видит в этом как бы предвестие будущего – возможно, уже недалекого, – когда от истории останется лишь то, что появится на экране телевизора, а правда, за чрезмерной сложностью, будет погребена в архивах, а то и вовсе уничтожена. Да и другие факты, близкие ему, далекие людям Запада, придают в его глазах правдоподобие Уэллсовскому видéнию из «Машины времени»: Земля, населенная племенем детей дня, беззаботных, лишенных памяти и, значит, истории, беззащитных перед жителями подземных пещер – пожирающими людей детьми ночи.

Уносимые потоком технологического развития, мы знаем, что началось объединение нашей планеты, и международное сообщество – для нас не пустой звук. Даты создания Лиги Наций, а затем – Организации Объединенных Наций заслуживают памяти. Увы, значение их меркнет на фоне другой даты, которую следовало бы ежегодно отмечать как день траура, – но молодые поколения ничего о ней не слышат. Это день 23 августа 1939 года. Два диктатора заключили тогда договор, снабженный секретным протоколом о разделе между ними соседних стран, имевших собственные столицы, правительства и парламенты. Результат этого – не только разожженный пожар самой страшной войны. Вновь вступил в действие колониальный принцип, согласно которому народы – всего лишь скот, предмет торговли, полностью зависящий от сиюминутного владельца. Их границы, их право на самоопределение, их паспорта – перестали существовать. И можно только недоумевать, видя сегодня, как о применении этого принципа диктаторами сорок лет назад – говорят шепотом, приложив палец к губам. А ведь преступления против человеческих прав, не ставшие предметом публичного признания и осуждения, – медленный яд, сеющий ненависть между народами вместо дружбы.

В антологиях польской поэзии есть имена моих друзей: Владислава Себылы и Леха Пивовара – и дата их смерти: 1940-й. Абсурдно, что нельзя написать, как они погибли, хотя каждый в Польше знает правду: они разделили судьбу многих тысяч польских офицеров, разоруженных и интернированных тогдашним соучастником Гитлера, и похоронены в массовой могиле. И не следует ли молодым поколениям на Западе, если их вообще интересует история, знать о двухстах тысячах людей, павших в 1944 году в Варшаве, в городе, обреченном на гибель обоими соучастниками?

Двух диктаторов-палачей давно нет в живых, но кто знает – не досталась ли им победа с более стойкими последствиями, чем победы и поражения их армий? Вопреки декларациям Атлантической Хартии, принцип, по которому страны – предмет торговли, а то и ставка игроков в карты или кости, утвержден разделом Европы на две зоны. Постоянно напоминает о наследии двух диктаторов отсутствие трех балтийских государств среди членов Организации Объединенных Наций. До войны эти государства были членами Лиги Наций, но исчезли с карты Европы в результате секретного протокола к пакту 1939 года.