18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Наталья Горбаневская – Мой Милош (страница 60)

18

Да простят мне обнажение памяти как раны. Тема эта – не посторонняя в моих размышлениях о слове «действительность», не утратившем достоинства, несмотря на все злоупотребления, которым оно подверглось. Плач народов, пакты вероломнее тех, о которых мы читаем у Фукидида, форма кленового листа, рассветы и закаты над океаном – вся эта ткань причин и следствий, зови ее Природой или Историей, указывает, я убежден, на иную действительность, непроницаемую для нас, хотя нескончаемое стремление к ней – движущая сила всякой науки и искусства. Иногда мне кажется, что я разгадываю смысл несчастий, выпавших на долю народов «другой Европы», что смысл этот – в сохранении памяти, в то время как Европа без прилагательного и Америка, кажется, всё теряют и теряют ее с каждым поколением. Быть может, и вправду нет иной памяти, нежели память ран, как свидетельствует об этом Библия, летопись тяжких испытаний Израиля. Книга эта долго позволяла европейским народам сохранять чувство непрерывности – отнюдь не то же, что модный нынче термин «историзм».

В течение трех десятков лет, прожитых мною за границей, я чувствовал себя в более привилегированном положении, чем мои западные коллеги, будь то писатели или преподаватели литературы, поскольку события, как недавние, так и многовековой давности, приобретали для меня резкие, подробные очертания. Заграничная публика, читая стихи или романы, написанные в Польше, Чехословакии, Венгрии, смотря сделанные там фильмы, вероятно, угадывает в них такую же остроту сознания в постоянной борьбе с цензурными ограничениями. Именно память является нашей – всех нас из «другой Европы» – силой, она защищает нас от той речи, что заплетается вокруг самой себя, как вьюнок, не нашедший опоры в стене или древесном стволе.

Чуть выше я сказал, что жажду избавиться от противоречия, возникающего между потребностью дистанции и чувством людской солидарности. Но если признать полет над землей, верхом на гусе или на Пегасе, метафорой призвания поэта, то легко заметить, что и в ней уже есть противоречие, ибо как же быть над и в то же время видеть землю во всех подробностях? Тем не менее при неустойчивом равновесии противоположностей можно достичь известной гармонии – благодаря дистанции, которую создает само уходящее время. «Видеть» – это не только иметь перед глазами, «видеть и описывать» – это воссоздавать в воображении. Дистанция, создаваемая тайной времени, не обязательно превращает события, пейзажи, человеческие лица в мешанину всё более блеклых теней. Наоборот, она может пролить на них ясный свет, так что каждый факт, каждая дата приобретут выразительность и сохранятся вечным напоминанием о человеческом бесславии и о человеческом величии. Те, что живы, получают мандат от тех, кто навеки умолк. Они могут исполнить свой долг, лишь стараясь точно воссоздать то, что было, вырывая прошлое из-под власти вымыслов и легенд. Так земля, видимая с высоты, и земля, живущая в обретенном времени, равно становятся материалом поэта.

4

Я не хотел бы создать ложного впечатления, что мой ум обращен к прошлому. Как все мои современники, я был склонен отчаиваться, предвидеть скорую гибель и ловил себя на том, что поддаюсь нигилистическому соблазну. Однако, если глянуть глубже, моя поэзия, как мне кажется, оставалась здоровой и выражала жажду Царствия Правды и Справедливости. Здесь следует назвать имя человека, который научил меня не поддаваться отчаянию. Дарами нас одаряют не только родная страна, ее реки и озера, ее традиции, но и люди, особенно если повстречать сильную личность, когда мы молоды. Мне посчастливилось, что ко мне почти как к сыну относился мой родственник Оскар Милош, парижский отшельник и визионер. Как случилось, что он стал французским поэтом, – это могла бы объяснить запутанная история семьи и страны, некогда называвшейся Великим Княжеством Литовским. Недавно в парижской прессе были высказаны (неважно, из каких побуждений) сожаления о том, что высшая международная награда полувеком раньше не была присуждена поэту, носившему ту же, что я, фамилию.

Я многому от него научился. Он позволил мне глубже понять религию Ветхого и Нового Завета и навязал потребность строгой, аскетической иерархии во всех интеллектуальных сферах, в том числе во всём, что касается искусства. В искусстве он считал за величайший грех приравнивать второсортное к первоклассному. Но главное – я слушал его, как слушают пророка, который, по его собственным словам, любил людей «старой любовью, изношенной от жалости, одиночества и гнева», и потому бросал предостережение безумному, катящемуся к катастрофе миру. Я узнал от него, что катастрофа неизбежна, но узнал я и то, что предугаданный им великий пожар станет лишь частью более обширной драмы, которой суждено быть доигранной до конца.

Глубинные причины этого он усматривал в ложном направлении, избранном наукой XVIII века, что вызвало лавинообразное последствия. Подобно своему предшественнику Вильяму Блейку, он предвещал Новый Век, новый ренессанс воображения, ныне искалеченного неким типом научного знания, но – верил он – не всякое знание калечит и, вне сомнения, не то, которое откроют люди будущего. Неважно, насколько дословно принимал я его предсказания, – важна общая направленность.

Оскар Милош, как и Вильям Блейк, вдохновлялся сочинениями Эммануэля Сведенборга, того ученого, что раньше всех предвидел поражение человека, скрытое в Ньютоновой модели вселенной. Став, благодаря моему родственнику, внимательным читателем Сведенборга, хотя и толкуя его иначе, нежели было принято в эпоху романтизма, я не мог предположить, по какому случаю состоится мое первое – нынешнее – посещение его родины.

Наш век близится к концу, и – прежде всего из благодарности за такие влияния – я не решился бы осыпать его нареканиями, ибо это был также век веры и надежды. Совершается глубокая перемена, которую мы почти не осознаём, ибо сами составляем часть ее, и время от времени она дает себя знать в явлениях, возбуждающих всеобщее недоумение. Эта перемена связана с тем, чтó, по выражению Оскара Милоша, представляет «глубочайшую тайну трудящихся масс, как никогда живых, восприимчивых и полных внутреннего страдания». Их тайна, невысказанная потребность подлинных ценностей, не находит языка для выражения, и повинны в этом не только средства массовой информации, но и люди творчества. И все-таки перемена продолжает совершаться, вопреки краткосрочным прогнозам, и наше время, несмотря на все ужасы и опасности, вероятно, будет названо неизбежной стадией родовых мук перед вступлением человечества на новый порог сознания. Тогда явится новая иерархия заслуг, тогда, я уверен, и Симоне Вейль, и Оскару Милошу, писателям, в школе которых я был смиренным учеником, воздастся по достоинству. Думаю, что мы должны публично заявлять о нашей привязанности к тем или иным именам, ибо этим мы строже определим свои позиции, нежели перечнем имен наших противников. Я надеюсь, что эта лекция, несмотря на зигзаги мысли – профессиональный порок поэтов, ясно обнаруживает мои «да» и «нет», во всяком случае там, где речь идет о наследовании. Ибо все мы здесь: и оратор, и слушатели – только звенья между прошлым и будущим.

1980

Нобелевская речь

Я принимаю это высшее отличие, помня обо всех мужчинах и женщинах, для которых я не столько отдельная личность, сколько голос и некто, к ним принадлежащий. О них-то и следует здесь напомнить, и родом они не из одной только страны. В первую очередь я думаю о тех, кто хранит привязанность к польскому языку и литературе, где бы ни жил, в Польше или за границей; я думаю также о моей части Европы, о странах, расположенных между Германией и Россией, и верю в их свободное и достойное завтра; особенно же мои мысли обращаются к стране, где я родился, – к Литве. Более того, поскольку я многие годы живу в изгнании, меня по справедливости могут признать за своего все, кто был вынужден покинуть свои деревни и провинции, из-за нужды ли или из-за преследований, и приспособиться к новым обстоятельствам жизни, – на Земле нас миллионы, ибо век наш есть век изгнанничества. Не могу здесь не сказать и о стране моего нового жительства, об Америке, где я нашел не только гостеприимство и хорошо оплачиваемую работу, как многие до меня, но и дружбу американских поэтов. И хотя Калифорнийский университет в Беркли, где я двадцать лет преподаю славянские литературы, насчитывает среди своих профессоров немало лауреатов Нобелевской премии в области точных наук, сегодня он с особой радостью прибавляет к их числу своего первого нобелевскою лауреата в области гуманитарной.

В самом призвании поэта заключен парадокс. Бешено индивидуалистический, преследующий цели, видимые лишь нескольким его ближайшим друзьям, он привыкает к своему ярлыку трудного и малопонятного – для того чтобы в один прекрасный день открыть, что стихи его связывают людей друг с другом и что, хочет он того или не хочет, а должен принять символическую роль. Долго живя за границей, я постепенно стал поэтом молодых поколений в Польше и думаю, что в приключившемся со мной есть некоторые универсальные знаки предвестия. Поэты и их читатели могут быть разделены пространством, но если сохраняется их духовная связь, то границы и перегородки, какова бы ни была их природа, теряют силу. Мне кажется, что нам, живущим как в Польше, так и вне Польши, удалось совершить нечто важное благодаря отказу признать разделение польской литературы на два разных организма в зависимости от того, где живет тот или иной автор. Это заслуга как тех моих коллег в Польше, которые не позволили поколебать себя абсурдными доктринами, так и молодых защитников свободного обмена мыслями, будь то путем лекций, журналов или книг. Сборники моих стихов, выпущенные их независимыми издательствами, – самое драгоценное на полках моей библиотеки. Не меньшую честь следует воздать поразительной энергии и выдержке нескольких человек, основавших за границей издательства книг и журналов по-польски, такие как «Институт литерацкий» во Франции, действующий без перерыва с конца войны и публикующий книги как эмигрантских, так и отечественных авторов. Эти непрерывность и единство данной культуры, сохраняемые в как можно более неблагоприятных обстоятельствах, опровергают романтические настроения тоски и обреченности, которые XIX век связал с понятием изгнания.