Наталья Червяковская – Роковая страсть в руках музыканта… моя бездонная катастрофа. Современная проза и поэзия (страница 2)
Ноги. От щиколотки, тонкой, как стебель, до подъёма, колена, нежной подколенной впадины. Он шёл по этому пути, как по дороге домой. Ступни, уставшие от мира, он целовал с чувством, что снимает с неё всю тяжесть земли.
И в каждом прикосновении звучал внутренний диалог, сливавшийся в один непрерывный гимн: «Ты — моя география. Ты — мой континент. От тебя не осталось ни клочка, которого я бы не благословил. Я поклоняюсь не богине в тебе, а самой материи твоего бытия — этой коже, этому теплу, этому дыханию. В этом поцелуе — вся моя суть. Я растворяюсь. И только там, в этом растворении, нахожу себя настоящего».
А потом — тишина. «Por una Cabeza» звучала лишь в памяти, в биении сердец. Он обвивал её рукой с татуировками, и она чувствовала: мелодия, обещанная на завтра, уже здесь. Уже срослась с ними. Октябрьская ночь осталась за стеклом, а в комнате трепетало присутствие — не его и не её, а их общее. Слияние. Воедино. Под знаком вечной, отчаянной ставки на любовь.
Он провёл пальцами по её плечу, следя за дрожью кожи.
— Ты всё ещё здесь, — прошептал он не в воздух, а прямо в душу. Голос с хрипотцой.
— Где же мне ещё быть? — её губы коснулись ключицы. — Разве что в следующей ночи. И в той, что после.
— Они пройдут. А это — останется.
— Что «это»? — она приподнялась на локте, и свет свечи утонул в её зрачках.
— Не знаю. Музыка без нот. Тишина, в которой слышно всё.
Она улыбнулась. Улыбка была мягче всего, что было до.
— Значит, мы её не играем. Мы ею дышим.
Он притянул её ближе. Руны на его предплечье легли ей на спину, как древняя печать.
— Я боюсь, — признался он внезапно. Чего не делал никогда.
— Чего?
— Что когда-нибудь проснусь, а этого — не будет.
Она положила ладонь ему на грудь, над сердцем.
— Тогда это будет не пробуждение. Это будет просто сон. Потому что настоящее — вот оно. Оно не уходит. Оно просто… меняет форму.
Он замолчал. Слушал стук двух сердец, сливающихся в один ритм.
— Завтра я сыграю для тебя, — сказал он.
— Ты уже играешь. С той самой ночи, когда мир перевернулся, переродившись в нашей первой ночи любви.
За окном шелестел дождь. В комнате было тепло. И тихо. Тише самой глубокой ноты. И громче всех симфоний мира.
Эта мелодия и этот человек живут в душе автора до конца её дней, до последнего вздоха — в память об удивительном человеке необычайной красоты, не только внешней, но и внутренней. О самом добром человеке на всём белом свете. «Золотые руки и пальцы»… По жестокой иронии судьбы то, что она так боготворила, так жестоко у неё и отняли. Прощения не будет — это не в характере той, что пишет эти строки. И вновь личное проступает сквозь художественный замысел, а всё потому, что никто и никогда больше не подарит ей этой музыки, этого взгляда: серые глаза, с такой любовью смотревшие на зелёные, — как обожал и боготворил он её, свою женщину, свою Музу, которую одновременно хотелось и уничтожить, и никому не отдать.
Вопрос: а что происходит с Музой, когда уходит он и когда она читает заключение экспертизы? «Предплечье, руки, пальцы» — в смысле, всё это отдельно. Как это возможно? Это же было для неё священно. Оставим её… В смысле, она справится. Или просто закроет дверь в ту пустоту, которую уже ничем и никогда не заполнить.
Не балуйте женщин вниманием, таким обожанием, любовью. Не стоит дарить им эту музыку, эти руки, эти объятия, стихи, улыбку одними глазами… Не стоит позволять чувствовать то, как ей смешно, — когда в этой радости прячется чужая, фальшивая боль. А я продолжу писать, где она — героиня, и где на страницах, конечно же, всё у неё сложится хорошо.
И эта сирень — та самая, белая — перетекала со страницы на страницу, из книги в книгу. Он так любил её, непременно белую. Она же не выносила её — этот траурный венок собственной жизни.