Наталья Червяковская – Роковая страсть в руках музыканта… моя бездонная катастрофа. Современная проза и поэзия (страница 4)
Из-за одной головы. Если она забудет меня — что значит потерять себя, тысячу жизней разом… для чего тогда жить?
Сколько разочарований — и всё из-за одной головы! Я тысячу раз клялся — больше не поддамся. Но если её взгляд ранит меня, скользнув мимо, я снова жажду прильнуть к огню её губ.
Гонка окончена, ставка сыграна — к этому надрывному, последнему финишу я больше не вернусь. Но если вдруг в воскресенье какая-нибудь лошадка станет фаворитом… тогда я поставлю всё. До последнего гроша. Что же мне делать?
Из-за одной головы — все безумства. Её губы, целуя, стирают печаль, укрощают горечь.
Из-за одной головы. Если она забудет меня — что значит потерять себя, тысячу жизней разом… для чего тогда жить?
Она стояла в дверях, прислонившись к косяку, тень от её ресниц падала на скулу. В комнате пахло пылью, старыми книгами и остывшим кофе.
— Опять эта гармошка? — её голос был тихим, но резал тишину, как струна. — Вечно ты прячешь мелодию в карман, будто краденую драгоценность. Сыграй её на рояле. Всю. От начала до конца.
Он не поднимал глаз, водил пальцами по клавишам, извлекая отдельные, несвязанные аккорды. На полированном чёрном боку инструмента лежала его губная гармошка — маленькая, потёртая, с посеребрёнными крышечками.
— На рояле она станет другой, — наконец сказал он. — Правильной. Размеренной. Как записанная партитура. А в гармошке… в ней остаётся дыхание. Сбивчивое. То самое, что между строчек твоих стихов. «Из-за одной головы — все безумства».
Она подошла ближе, и шелест её платья смешался со звуком педали, которую он плавно нажал. Она положила ладонь на крышку рояля, почувствовав лёгкую, почти живую вибрацию дерева.
— Ты ошибаешься. В стихах — точность. Каждое слово на своём месте, как клавиша. А эта твоя гармошка… она для импровизаций в пустых переулках. Для одиночества. Ты боишься, что если отдашь мелодию роялю, я услышу в ней не страсть, а… расчёт.
Он резко оборвал аккорд, и звук застыл в воздухе тревожным вопросом. Потом медленно взял в руки гармошку, прикоснулся к ней губами. Из неё полилась нежная, чуть хриплая тема — та самая, знакомая до боли, но на этот раз неуверенная, обрывающаяся на самых высоких нотах, будто просящая о помощи.
— Вот видишь, — прошептала она, и в её голосе впервые появилась теплота. — Ты играешь её, и голос твой дрожит. Ты вкладываешь в неё всё, что не решаешься сказать. В этом твоя правда. Рояль так не солжёт никогда.
Он опустил гармошку.
— А ты? Ты возьмёшь эту правду и заключишь её в строфы? Сделаешь красивой и… безопасной?
— Нет, — она покачала головой. — Я лишь расставлю вокруг неё тишину. Чтобы было слышно каждую твою недосказанность. Чтобы фраза «если она забудет меня» звучала не как романс, а как приговор. Который ты сам себе выносишь снова и снова, проигрывая на скачках одной только головы.
Он снова повернулся к роялю. На этот раз его пальцы нашли начало танго — чёткое, ритмичное, неумолимое. Мелодия Гарделя зазвучала в полную силу, заполнила комнату, ударила в стены. Это была не нежность гармошки, а вызов. Страсть, поставленная на кон.
Она слушала, не двигаясь, и только губы её шептали что-то, ловя ритм. Потом подошла и села на край табурета рядом с ним, положив голову ему на плечо. Звуки рояля обволакивали их, становились физически осязаемыми.
— Вот теперь ты играешь, как будто проигрываешь последнее, — сказала она ему на ухо, едва слышно. — Так и пиши. Так и живи. Всё на кон. До самого финиша.
И когда музыка смолкла, в наступившей тишине осталось только их совместное дыхание — неровное, как та мелодия из губной гармошки, что всё ещё лежала на чёрном лакированном дереве, будто забытая, но уже изменившая всё одним только своим присутствием.
Два года
Она научилась различать оттенки тишины. Есть тишина пустой квартиры — плоская, безэховая, словно вата в ушах. Есть тишина улицы за окном, густая и насыщенная отголосками далёких, чужих жизней. А есть та тишина, из которой он является. Она не предваряется ни скрипом половицы, ни шелестом занавески. Она просто расступается.
И тогда звучит её имя.
Негромко. Не так, как при жизни — с той особой, тёплой интонацией, которую он берёг только для неё, растягивая первый слог и мягко обрывая последний. Нет. Этот голос — точная копия, но лишённая тембра. Он звучит где-то в области затылка или прямо в центре черепа, как мысль, которую ты не думал. Он не пугает. Не с первого раза, во всяком случае. Первые месяцы она оборачивалась, сердце захлёстывала дикая, безумная надежда. Теперь она просто замирает.
Это случается в разное время. Заваривая утренний кофе, она слышит своё имя, произнесённое чуть сонно, как бывало, когда он будил её в выходной. И рука сама тянется ко второй чашке на полке — синей, в мелкую крапинку, его чашке. Она стоит на месте уже два года. Вечером, когда она пытается читать, голос звучит чётче, будто он зовёт её из соседней комнаты, отвлекая от книги. Она даже научилась угадывать едва уловимые ноты в этом фантоме: сегодня в нём была тень укора (может, она слишком поздно вернулась с работы?), завтра — призрак ласки (солнечный зайчик на стене напомнил им обоим о чём-то смешном).