Наталья Бакирова – Остановка грачей по пути на юг (страница 10)
Почему-то было важно, чтоб зверь не осуждал, а понял. Надо было все ему объяснить. С этой целью Михаил уселся на пол, прислонился спиной к двери, но тут зверь исчез, зато вскочил в глаза грязный потолок лестничной клетки, закачался, мерзко болтая тусклой лампочкой. Михаил замер, соображая, почему он теперь лежит на спине, только что ведь сидел. А! Это я дверь не закрыл.
Он с усилием поднялся, долго ловил убегающую дверную ручку. Закрыл дверь, запер ее на замок. Сел опять, поерзал спиной по двери – не откроется ли снова? И начал рассказывать.
Как ему было плохо – весь проклятый месяц, и предыдущий проклятый месяц, и проклятый месяц до этого. И вот сейчас… ты не прд… перд… ствляешь, зверь, что они творят.
А зато, отвечал зверь, Киллер заткнулся. Ему теперь никто не поверит! Но у тебя теперь враг на всю жизнь, имей в виду. Такие, как он, поражения не прощают. С самого начала не надо было с ним связываться.
Ты давай нотаций мне не читай…
Ладно. В интернете уже на нет сошел этот вороний грай. Точнее, там сейчас другой грай, по твою уже душу… Уж такие они тут люди. Ну страшно им, что! Бог с ними. Главное – пациенты вернулись. Даже твой Альфред Кузьмич. Ты ведь этого добивался?
Этого. Мы оба с Птицей – этого… Птица – он человек. И Марат – человек. И ты – человек, зверь. Зве-ерь! Тьма ты моя ушастая… тьмущая… Дай я тебя обниму.
Тут зверю, видимо, надоело. Дернул он хвостом и пропал. Только глаза продолжали сиять – два их сначала было, глаза-то, потом четыре, потом больше, больше, и вот уже одно сплошное сияние. Расплывчатое, как сквозь воду. И смех доносится. Радостный такой. Лешкин.
А потом смолк смех и Михаил услышал хрип – свой собственный. Он хрипел, дыхания не было, и горло жгло, как будто сквозь него проталкивали занозистую доску. Он нес Лешку: сейчас, когда он стал взрослым, это оказалось нетрудно, – но берег, как всегда, оставался где-то на горизонте. А в воду положить нельзя. Вода – убийца. На сухое надо, обязательно на сухое. Вот только донесу…
Он донес. Стоял и смотрел без единой мысли, как деревянный. А Лешка не шевелился. И Михаил тоже не шевелился, не мог. Не мог даже упасть: стоял. Остановился и сон.
Нет! Не останавливайся, не смей! – уже полупроснувшись, он толкал сновидение силой воли, хотел досмотреть, увидеть, что все пошло по-другому. Я тебя запущу… сейчас… прекардиальный удар… Ага! Сердце пошло, вернулось дыхание, Лешка моргнул, перевалился на бок, изо рта хлынуло.
И только тогда Михаил позволил себе проснуться совсем.
21. I'm just a poor boy
– Тяжко, да? – Голос Птицы в телефоне был сочувственный и насмешливый одновременно.
– В смысле… тяжко?
– Да вот кое-кто рассказал мне, что один доктор… если точнее, наш бывший инфекционист… шел домой, как бы это сказать… элегантно придерживаясь за асфальт.
Михаил промычал что-то неопределенное.
– Ты давай соберись, – посоветовал Птица. – Душ прими, что ли. Чаю крепкого выпей. Ну я не знаю, что там делают в таких случаях. Тебе видней. В три часа нужно, чтоб ты был на Махатмы Ганди.
Зверь провожал до двери. Красавец он все-таки! Шерсть лоснится, еле заметно вздрагивают чуткие уши.
– Ты мне дорогу еще перейди… – сказал ему Михаил.
Не то чтобы похмельный, а все еще будто пьяный, он шел по улице Ганди. На скамейках сидели старушки в цветных платках: зеленых с красными розами, и синих в желтых огурцах, и еще других – разных. Сыпали семечки слетающимся голубям. У голубей были бензиновые радуги на шеях. Откуда-то доносилась музыка. Фредди Меркьюри вскрикивал совсем по-нашему: «Мама!» На распорках был установлен плакат – что на нем написано, Михаил издалека различить не мог, зато видел, как Птица – он был в красной толстовке – вдруг обнял проходящую мимо длинноногую девушку. А вот и еще двое… Да тут все обнимаются! Джемма повисла на шее какого-то верзилы, пухлый Пахомов схватил сразу двух киснувших от смеха старушек. Неукротимая Лидка Капустина облапила отца Игоря. Батюшка, кстати, недовольным не выглядел…
Едва заметив Михаила – это Пахомов его заметил первым и аж подпрыгнул, закричав: «Идет!», – они рванули к нему. Налетели все сразу, обхватили – Михаил пошатнулся, попытался поймать равновесие, не смог, рухнул на газон, где сквозь прошлогоднюю вылинявшую траву пробивалась свежая зеленая щетинка. Солнышки – «Куча мала!» – радостно повалились сверху. Кричали что-то, смеялись.
Все-таки они были детьми.
– «День объятий!» Это я плакат рисовал!
– Помните, вы рассказывали? В каком-то городе американском так было.
– Поднимайтесь, Михал Ильич… Дайте я вам спину отряхну.
– Для тех, у кого ВИЧ, чтоб они себя изгоями не считали!
– Но мы про ВИЧ не стали писать – что, у людей других проблем нет?
– У кого-то рак, может. Это еще хуже!
– Да мало ли! Горе там…
– Поэтому вот: «Если кому-то плохо».
– Ну скажите, круто ведь?
Михаил не отвечал. Он увидел Вику. Светлый плащ, тонкие каблуки, волосы убраны в хвост, розовые маленькие уши, сережки-гвоздики – все увидел в одну секунду. А когда Вика прошла по его взгляду (будто эквилибрист по канату: когда вокруг пустой воздух и нет другого пути), он, словно всю жизнь только это и делал, обнял ее и прижал к себе.
– Оу-у-у! – взвыли солнышки.
Поверх Викиной головы он подмигнул им.
Светило солнце. Над широкой улицей Махатмы Ганди разносился бессмертный голос Фредди.
– Is this the real life? Is this just fantasy?[3]
…Нет выхода из реальности, но открой глаза, посмотри в небо…
– I'm just a poor boy, I need no sympathy[4].
…Мама, жизнь только началась…
Варварушка приходит на помощь
Сын спал, тяжело храпел. «Отечное личико-то у него, – подумала Варварушка, – под глазами вон как набрякло. Встанет – поправиться захочет…» Она взяла санки и вышла из дому.
Санки ей были ни для чего не нужны. Но как-то оно солиднее, когда в руках что-то есть: вроде при деле.
Шел снег. Легкий, свежий, он очищал, обелял пространство, смягчал острые грани; прохожие смотрели добрее, и даже декабрьский холод отступил и стал выносим.
По дороге Варварушка заглядывала в урны. Так, на всякий случай – мало ли… Из сорока необходимых рублей – столько старуха из белого дома брала за бутылку – имелось только десять. Ничего. Белый-то дом далеко, минут сорок еще идти. Сама придет – и денежки придут. Деньги Варварушки были легкие, наживные, всегда появлялись в нужный момент.
Пройдя полдороги, она спустилась погреться в подвал-магазинчик: обметенные от снега ступеньки, дверь с яркой хохломской вывеской. На полках шкатулки, деревянные ложки; белые, словно молоком облитые, котята; белые дети с крылышками. Тьфу, баловство…
За кассой стояла молоденькая продавщица, глядела рассеянно. Эх, милая, так будешь глядеть – у тебя весь магазин обнесут… А людей двое: мадама в песцовой шапке и с ней ребенок-девочка.
Варварушка ткнулась в витрину. За ее спиной детский голос просил:
– Мама, купи мне ангела!
– Да зачем тебе?
– Он красивый…
– Ну так что? Играть ты с ним не сможешь, он же фарфоровый, разобьется.
– Ну купи… Чтоб я всегда помнила, что ты меня любишь!
Мама-мадама разжалобилась, подошла к прилавку. Девушка-продавщица упаковала покупку, положила в мешочек, протянула девочке. Та его сразу – цап! – и к двери.
– Что надо сказать? – возвысила голос мадама.
– Спасибо за покупку, приходите еще! – торопливо откликнулась девушка за прилавком.
Когда люди ушли, Варварушка шмыгнула носом и приблизилась.
– Милая… Вот, сына я схоронила…
У девушки стало испуганное лицо.
Варварушка и сама испугалась: какое слово-то выскочило! Но тут же повторила увереннее:
– Схоронила! Пенсию во вторник только принесут, на лекарства денег не хватает… Вот, видишь, руки дрожат… – Она протянула в доказательство руки. – Не одолжишь ли, дочка, тридцать один рубль? До вторника…
Из правого глаза у нее выбежала мелкая шустрая слеза. Девушка торопливо достала из кассы полтинник.
«И в аптеку тогда зайду», – решила Варварушка. Она любила аптеки.
В смирной аптечной очереди Варварушка углядела соседку с пятого этажа, Веру Сергеевну. Хорошая женщина, и говорит тихо так, уважительно. Уважительных Варварушка ценила – они редко отказывали.
– Слышь, Сергевна!