Наталия Нарочницкая – Украинский рубеж. История и геополитика (страница 41)
Запад вряд ли посмел первым на официальном уровне беззастенчиво извращать роль СССР и смысл Победы, если бы именно отечественные идеологи не начали внедрять в сознание версии о воевавших двух идеологических монстрах, равно представляющих мировое зло. Были испробованы и статистически абсурдные подсчеты потерь, и тезис, что лишь «большевики» и подневольные сражались с родственным большевизму фашизмом за мировое господство. СМИ и историческая литература, причем не только псевдонаучная, подвергали сомнениям не только масштабы тех или иных битв, развенчивали личности тех или иных полководцев и героев, не только пересматривали до абсурдных цифр потери, но даже начали выставлять предательство взятого в плен малодушного командира-выдвиженца А. Власова как подвиг борьбы с системой. Для сравнения — дворянин герой Русско-японской и Первой мировой войны генерал Д. Карбышев принял мученическую смерть от гитлеровцев, но не совершил измены воинскому долгу.
Удар наносился по самому толкованию смысла войны, которая трактовалась не как война за право на жизнь и историю народов, а как борьба за американскую демократию. В такой интерпретации победа «недемократического народа» обесценена, разрывом преемственности русского, советского и постсоветского исторического сознания достигаются фундаментальные цели, а вместо национальной истории у русских в XX веке остается лишь погоня за ложными идеалами. Квалификация СССР в качестве преступного государства, как и нацистский рейх, служит изменению смысла войны и дает основания для ревизии итогов Ялты и Потсдама.
Обесценение категории преемственной государственности и ее отождествление с определенной политической и идеологической организацией государства в таком логическом ключе подрывает имманентную историческую данность национальной истории в истории мировой. Как и в предреволюционные годы начала XX века ее единство, территория опять становились в сознании временными категориями, обусловленными изменчивыми идеологическими и материальными критериями и обстоятельствами. Национальное чувство извращенно вполне по-большевистски основывается не на «любви к отеческим гробам, к родному пепелищу» тысячелетней истории, а лишь на верности определенному идеологическому постулату, который просто изменился и потребовал новых жертв.
Не случайно на антикоммунистическом Западе, где СССР неофициально называли прежним именем «Россия», одновременно взяли на вооружение выгодную большевистскую интерпретацию: Россия и русская история «упразднены» безвозвратно в 1917 году, а СССР является не продолжением тысячелетнего государства, а соединением «независимых и самостоятельных» наций. Такой подход последовательно применялся в отечественной — сначала марксистской, а потом либеральной — доктрине и применяется Западом до сих пор. Это проявилось и в резолюциях конгресса США, и в выборе юридических основ для отделения Прибалтики от СССР, исключавших из рассмотрения тот факт, что Прибалтика была частью территории России, никем прежде не оспариваемой, при распаде СССР в 1991 году и в современной оценке на Западе советско-германского договора от 23 августа 1939 года. Разумеется, в СССР соединение объявлялось благом «под сиянием пролетарской революции», а на Западе — насильственным игом «под железным обручем тоталитаризма». Но очевидно, что два определения тождественны, отличаясь лишь оценкой факта, и в равной степени давали возможность в нужный момент подвергнуть сомнению единство страны, ибо ей отказано в историческом прошлом. Борьба против насильственного «соединения» всегда правомерна, а разочарование в пролетарской революции позволяет усомниться в целесообразности единства.
Полная смена в общественном сознании исторических ориентиров на нигилистические воззрения, что происходило в конце эпохи СССР, породило идейное пораженчество, что всегда в истории позволяет выйти на авансцену политической жизни крайним адептам новой идеологии, готовым на любые геополитические жертвы. Это подтверждает как политическая жизнь в России и в начале XX века, и в его конце, так и межвоенная французская история — время «потерянного поколения» Европы в целом после Первой мировой войны: глубокая апатия, отчуждение, разочарование в государстве. Общий нигилизм и разочарование в национальной идее в итоге привели Третью республику к позорной капитуляции 1940 года и трагическому перерождению «Петена — героя Первой мировой войны» в «Петена-капитулянта»[60].
Могла ли советская армия и советский народ оказать такое невиданное по силе духа сопротивление гитлеровской агрессии, будь они полностью лишены понятия вечного и преемственного Отечества? Об этом, предчувствуя неизбежную войну, задумывались сами советские власти, прозорливо еще в начале 30-х годов усмотревшие в качестве важной скрепы образование и просвещение в области национальной истории. Начав с сокрушения российской государственности, СССР в своем реальном историческом бытии сам в известной мере изменил замысел безнациональной «всемирной социалистической федерации»[61].
Идея мировой революции потерпела крах, хотя за нее было заплачено историческими стратегическими позициями — результатами Ништадтского мира и Берлинского конгресса, Прибалтикой, Карсом, Ардаганом, Бессарабией. Угроза мировой войны понуждала обратиться к исторической памяти. Впереди маячило столкновение с пролетариями во вражеской форме, одержимыми отнюдь не мировой революцией и пролетарским единением, а идеей мирового господства. Для отпора им пение Интернационала было непригодным, хотя такие иллюзии были живы у некоторых, веривших в пролетарский интернационализм даже в начале нападения Гитлера[62]. В идеологический лексикон возвращаются формулы из традиционной внешнеполитической идеологии. Г. Киссинджер в его довольно вдумчивом разборе советской истории подмечает новый идеологический нюанс: «Невзирая на революционную риторику, в конце концов преобладающей целью советской внешней политики стал вырисовываться национальный интерес, поднятый до уровня социалистической прописной истины»[63].
Некоторая ревизия идеологических максим и отказ от рассмотрения патриотизма как сугубо буржуазного явления проявились в опровержении взглядов главы марксистской исторической школы в СССР М. Н. Покровского, поклонника работы Ф. Энгельса «О внешней политике русского царизма» — катехизиса антирусской раннебольшевистской концепции русской истории, вполне разделяемой многими современными авторами в России и за рубежом.
Вехой, ознаменовавшей эту смену идеологических ориентиров, стало известное постановление ЦК ВКП(б) от 15 мая 1934 года «О преподавании гражданской истории в школах Союза ССР». В нем признавалось ошибочным, что «учащимся преподносят абстрактное определение общественно-экономических формаций, подменяя таким образом связное изложение гражданской истории отвлеченными социологическими схемами»[64]. Напомним, что в 1920-х годах в школах история не преподавалась, ее заменяло вульгаризированное до гротеска обществоведение, когда критерием оценки событий отечественной истории было приближение к социалистической революции. (С таким же сугубо идеологизированным подходом внедрялось преподавание истории в 90-х годах, когда критерием оценки событий XX века стало обретение либеральных свобод.) Восстановление школьного исторического образования неизбежно повлекло за собой реформу и вузовского образования для подготовки учителей. Декретом ставилась задача написания к сентябрю 1934 года новых учебников по всеобщей и отечественной истории, а также восстановление к 1 сентября 1934 года исторических факультетов в Московском и Ленинградском университетах. Исторические факультеты со структурным элементом в виде кафедр, что восстанавливало некоторую преемственность с дореволюционным высшим образованием, массово были созданы по всей стране.
Разумеется, постановление провозглашало задачу лучше «подвести» учащихся к способности обобщения исторических событий и марксистскому пониманию истории. На деле это означало отказ от сугубо нигилистического взгляда на прошлое страны и очевидную серьезную идеологическую корректировку. Так русскую историю частично реабилитировали, добавив ритуальные сентенции из исторического материализма. А. Пушкина перестали называть камер-юнкером, святого Александра Невского — классовым врагом, Наполеона — освободителем, как требовала «школа» историка-марксиста Покровского и других столпов из образованного сословия, создававших красную профессуру.
Все эти изменения были немедленно замечены русской эмиграцией. Так, Г. Федотов, следивший в эмиграции за всеми нюансами советской жизни 30-х годов, даже счел идеологические изменения «контрреволюцией», справедливо полагая, что ленинско-троцкистские идеологи должны быть чрезвычайно разочарованы. Он отмечал возвращение людям национальной истории вместо вульгарного социологизма и полагал, что несколько страниц ранее запрещенных Пушкина и Толстого, прочитанные новыми советскими поколениями, возымеют больше влияния на умы, чем тонны коммунистических газет.
Г. Федотов с удовлетворением комментировал[65] «громкую всероссийскую пощечину», которую получил Н. Бухарин, редактор «Известий», за «оскорбление России». Бухарин, один из ультралевых «интеллигентов» среди большевиков, как известно, весьма агрессивно призывал покончить с традициями русской жизни и воспеванием ее в литературе («есенинщиной»), В статье памяти Ленина 21 января 1936 года он назвал русский народ «нацией Обломовых», «российским растяпой», говорил о его «азиатчине и азиатской лени». Неожиданно за совершенно ортодоксальные для раннего большевизма сентенции газета «Правда» назвала позицию Бухарина «гнилой и антиленинской», а сама воздала должное русскому народу не только за его «революционную энергию», но и за гениальные создания его художественного творчества и даже за грандиозность его государства.