Натали Симоно – Сахалинская ведьма (страница 1)
Сахалинская ведьма
Глава
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. ДИТЯ ПОГРАНИЧЬЯ
Глава 1. Девочка с разными глазами
В одном из дальних, Богом забытых сёл на Сахалине, которое местные звали Пустаки, ютилась семья ссыльнопоселенцев. Муж, бывший каторжник с выцветшими синими узорами татуировок на костяшках пальцев, дни напролёт пропадал в лесу: рубил дрова, ставил силки, добывая пропитание ценой мозолей и ссадин. Жена, взятая из такой же бедной, измотанной нуждой семьи, рожала детей, стирала до кровавых мозолей, пряла и по большим праздникам шептала молитвы в маленькой, покосившейся деревянной церквушке.
Детей в избе было много, и все они были как все: серые, тихие, прибитые тяжёлой долей. Пока не родилась Гарпына.
Роды начались глубокой ночью, когда за окном выл ветер, гоняя снежную крупу по крыше. По старому обычаю, рожать женщину отвели в баню — «мыльню», что стояла в конце огорода. Там было жарко, пахло берёзовыми вениками и паром. В тесном предбаннике, освещённом единственной лучиной, суетились повитуха Агафья да соседка Марфа, которая прибежала помогать кипятить воду в чугуне.
Муж, Иван, всю ночь не отходил от бани. Он сидел на опрокинутом бревне у самой двери, куря самокрутку за самокруткой, чтобы заглушить тревогу. По поверью, мужчине нельзя было видеть муки жены, но и оставлять её одну в такую ночь считалось грехом. Он караулил, подкидывал дрова в печь, чтобы жар не спадал, и прислушивался к каждому стону за тонкой дверью.
Когда всё наконец свершилось, в бане повисла странная, звенящая тишина. Младенец не заплакал.
Повитуха Агафья, принимавшая роды, перекрестилась дрожащей рукой и едва не выронила ножницы. Девочка появилась на свет с пуповиной, туго обвитой вокруг шеи, словно петля висельника. Кожа её была бледной, почти прозрачной, а дыхание — едва заметным.
— Удавленница — зашептала Марфа, переглядываясь с повитухой с суеверным ужасом. — Не дышит ведь.... Царство ей небесное...
Но тут младенец открыл глаза.
И женщины, видевшие их в полумраке предбанника, замерли. Один глаз был синий, пронзительный, как небо над ледяным, штормовым морем. Другой — зелёный, сочный и живой, как молодой папоротник в разгар июня. В этом взгляде не было ни страха новорожденного, ни детской беспомощности. Была лишь древняя, спокойная внимательность.
Девочка тихо улыбнулась, и эта улыбка показалась женщинам страшнее любого плача.
В этот момент снаружи послышались шаги по хрустящему снегу. Это была старая нивхка Ынна. Она шла мимо по своей дороге, возвращаясь из леса с вязанкой хвороста, который собирала для обмена на соль. Увидев, что в бане горит свет, а на бревне сидит хозяин, она остановилась у приоткрытой двери предбанника.
— Иван, — тихо позвала она, не входя, соблюдая границы. — Ты чего тут сидишь? Родила аль нет? Может, воды горячей надо или ещё чего? Я рядом прошла, могу помочь.
Иван, услышав знакомый голос, обернулся. Лицо его было серым от усталости и напряжения. Он махнул рукой в сторону бани, жестом приглашая войти.
— Заходи, Ынна, — хрипло сказал он. — Только что родила. Да вот молчит дитя. Глянь, может, ты знаешь, что делать?
Вы, старые люди, мудрее нас в таких делах.Нивхка кивнула, стряхнула снег с валенок и вошла в предбанник, запахнув за собой дверь, чтобы не выстудить помещение. Она не стала спрашивать лишних вопросов, увидев состояние женщин. Повитуха Агафья, поняв намёк хозяина и чувствуя, что чужая помощь сейчас не помешает, молча протянула ей младенца.
— Подержи, бабушка, — прошептала она. — Может, тепло твоё её разбудит. Мы уж не знаем, что и делать.
Ынна взяла ребёнка на руки бережно, как хрупкую птицу. Её лицо, похожее на изрезанную временем кору, осталось непроницаемым, когда она посмотрела на девочку. Нивхи уважали тайну рождения, но этот взгляд притягивал, требуя признания.
Младенец лежал у неё на руках спокойно, не плача, и смотрел своими разными глазами прямо в душу старой женщины.
— Двоеглазка, — прошептала Ынна, и голос её прозвучал как шелест сухих листьев, перекрывая треск лучины. Она не вернула ребёнка сразу, а продолжила держать его, словно измеряя вес его судьбы. — Та, что видит два мира. Ей суждено ходить по самому краю. Между жизнью и смертью. Между правдой и ложью. Между людьми и духами.
Она осторожно передала младенца обратно повитухе, которая уже приготовила тёплую пелёнку.
— Не бойтесь, — добавила Ынна, глядя на испуганных женщин. — Всё хорошо. Просто она не отсюда.
И она вышла обратно в ночь, даже не обернувшись и не сказав больше ни слова, оставив мужчину и женщин в оцепенении, но уже с пониманием того, кто родился в эту ночь в их бане.
Мать, лежащая на полоке и покрытая тяжёлой простынёй, горько заплакала, закрыв лицо рукавом рубахи. Отец, стоявший у порога, скрипнул зубами, сжимая кулаки так, что побелели костяшки. Он смотрел на дочь не как на радость, а как на непонятный и пугающий знак судьбы, нарушающий привычный уклад их тяжёлой жизни.
А девочка с разными глазами просто лежала в подготовленной люльке из лыка, укрытая старой шалью, смотрела в низкий, закопчённый потолок бани и тихо улыбалась.
Росла она, как трава у большой дороги — сама по себе, вопреки всему. Никто не учил её читать: в Пустаках школы не было, а грамотеям доверяли мало. Никто не водил её за руку в церковь: батюшка появлялся в селе раз в полгода, да и то, если дороги позволяли. Старшие сёстры с утра до ночи возились по хозяйству, братья пропадали в лесу.
Гарпына же с малых лет тянулась к тому, что другие не замечали или боялись заметить.
В три года она подошла к старому, поросшему мхом пню на краю огорода, положила на него свои маленькие ладони и замерла. Мать кликала её обедать — она не слышала. Отец кричал, требуя идти в избу, — она не двигалась. Она слушала, как растёт трава. Как сок поднимается по жилкам листьев, как земля дышит .
В пять лет она вылечила соседскую корову. Животное лежало, не в силах подняться, и хозяева уже готовили его к забою. Гарпына просто подошла, погладила её по тёплому вымени и что-то прошептала. Сама она не знала, что именно. Слова пришли из воздуха, сложились в её голове сами собой, древние и весомые, будто кто-то водил её языком. Корова, которая ещё утром не могла пошевелить головой, к вечеру поднялась и дала молока в три раза больше обычного.
А в семь лет она впервые услышала, как с ней говорят травы. Это случилось на рассвете. Она выбежала на крыльцо босиком, села на холодный порог и прижала ладони к мокрой от росы земле. Из-под пальцев потянулось живое, пульсирующее тепло, и вдруг раздался шёпот. Множество голосов, сливающихся в один тихий хор.
«Рви меня, — звенела крапива, дерзкая и колкая. — Я жгучая, но я даю силу».
«А я мягкий, — шелестел подорожник. — Я заживляю раны, я храню землю».
«А я полынь, — горько вздыхала серебристая травка. — От сглаза и порчи я первая. Горечь моя — щит твой».
Гарпына не испугалась. Она лишь улыбнулась, и с тех пор каждый день убегала в поле, чтобы слушать, о чём шепчутся листья под ветром.
Глава 2. Травы и люди
К десяти годам имя Гарпыны знали уже во всей округе. Её не любили — чуждались, крестились при её приближении, шептались за спинами, — но ходили. Ибо в крестьянских избах, пропитанных запахом кислых щей и мокрой овчины, не было лекарей. Были лишь старухи-знахарки, да и те больше причитали да молились, чем лечили.
Гарпына же не молилась. Она слушала. Она рвала те травы, которые сами тянулись к её рукам, и варила из них отвары, отступая перед болезнью так же неумолимо, как весенняя вода отступает перед льдом.
Первый случай, навсегда врезавшийся в её память, произошёл поздней осенью. К их покосившемуся забору привели старого Кузьму. Всю жизнь этот богатырь рубил вековой кедр, но теперь время и тяжесть сломали его. Он лежал на лавке в их избе, свернувшись калачиком, и выл. Звук этот был не человеческий — так воет загнанный зверь, чувствуя, что конец близок. Грыжа скрутила его поясницу в тугой, негнущийся узел.
— Помоги, Гарпынушка, — прохрипел он, и слезы бороздили его заросшее, серое от боли лицо. — Света белого не вижу. Силушки нет.
Гарпына подошла, не говоря ни слова. Она вдохнула запах его болезни — кислый, затхлый, пахнущий старой землёй.
Она вышла в сени, где в тёмном углу сушились её запасы. Её пальцы сами нашли нужное: цепкий корень лопуха, дающего упрямую силу; сабельник, гибкий, как сама жизнь; и девясил, чьё имя говорило само за себя — девять сил земли.
Она бросила их в старый чугунный горшок, залила ключевой водой и поставила на угли. Отвар варился до заката, наполняя избу густым, горьковатым, но живительным духом леса. Когда солнце коснулось горизонта, она дала Кузьме выпить тёмную, обжигающую жидкость.
Затем она встала у него за спиной. Положила свои маленькие, но удивительно горячие ладони ему на поясницу. Закрыла глаза и прошептала. Слова пришли сами, древние, тягучие, вибрирующие в грудной клетке:
«Кость к кости, жила к жиле. Хворь, уйди в сырую землю, откуда пришла, в глину да в тину. Слова мои крепки, как корни дуба векового. Аминь не говорю, а дело творю».
Кузьма дёрнулся, громко хрустнуло что-то внутри, и он мгновенно провалился в тяжёлый, хрипящий сон.
Утром он встал с лавки. Выпрямился во весь свой богатырский рост, потянулся, и по его щекам, сквозь густую бороду, потекли слезы. Он не сказал ни слова, только поклонился Гарпыне в пояс. С тех пор он каждую осень приносил ей липовый мёд в берестяном туеске и свежего зайца, а его жена, молча и с уважением, шила для девочки новые рубахи.