Надя Алексеева – Полунощница (страница 39)
Шаркая сапогами, Павел побрел к выходу. Махнув ему рукой, сказав, что «сегодня Боженька взлетит на небо, а завтра будет кулич», его обогнал Шурик.
Семен, наверное, в детстве тоже бегал по этому коридору.
Заспанное солнце пробилось, наконец, в лес, обступивший кладбище. Засвистели птицы. Колючий озноб, который держал с утра Павла, ушел. Павел шагал, выискивая в небе меж соснами клочки синевы. Чувствовал, что Петя где-то рядом. И тут за перекошенной синей оградой увидел Семена. Внутри ограды впадина могилы – видимо, плоть истлела, а островная скудная почва заполняла пустоты нехотя. Впадину сторожила толстая береза да еще стакан водки, прикрытый горбушкой. Кругом валялись окурки.
– Я к тебе домой ходил, стучал. Поговорить надо.
– Слышь, чего ты все таскаешься за мной? Не нужна мне родня. Ни живая, ни мертвая.
– А сюда зачем пришел? Покурить?
– Вали, сказал, отсюда! – Семен, замахнувшись, качнулся, едва не провалился ногой в могилу.
– Погоди, баба Зоя всю жизнь брата искала. Смотри, вот, – Павел показал рядом фотографию, выпавшую у Семена, и такую же на экране телефона. – Дома целый альбом. Баба Зоя на стол портрет ставила все праздники. Петю в молодости.
– Тебе он не Петя.
Какой-то дурацкий разговор, подумал Павел. Как двое выживших на необитаемом острове: вроде бы должны обняться, но одичали, забыли, как это делается.
– От, сука, вылупился. – Семен шлепнул на щеке раннего комара, закусил фильтр сигареты, снова закурил. – Слышь, бабка твоя, как ее, Зоя, еще кашляет? Или наследство оставила?
– Ты чего налакался до праздника?
– У меня свой праздник. Писятсемидесятилетие. Отмечаю в узком кругу. Так что там? Квартира, машина?
– Квартира есть, – Павел задумался. – Может, поедешь со мной? Посмотришь, как отец твой жил до всего этого. – Сказал и спохватился: не вышло ли брезгливо.
– Чего я там не видел? – Семен выдернул сигарету из зубов, сплюнул. – Лучше деньгами давай.
Павел уже и сам не понимал, чего хочет добиться. Вот она, могила. Там Подосёнов, Петя. Можно взять земли, отвезти бабе Зое на Бирюлевское, высыпать. Какая теперь разница.
Есть разница.
Как Петя жил, понять хотя бы. Отчего на колокольню полез. Да и потом, памятник поставить надо. Летчику эпитафию сын настрочил. А Подосёнов что? Впадина у березы?
– Слушай, а летчика, ну, того, героя, ты знал? Хлеб там.
Лицо Семена скривилось.
– Чего тебе надо, а? Че тебе рассказать? Как отец, Петя твой ненаглядный, с колокольни рухнул? Вот лежит смирненько. Из-за таких, сука, соседей, там вон лежат втроем в обнимочку.
Семен махнул рукой куда-то в конец кладбища. Покачнулся:
– Постреляли мы троих.
– За что?
– Порядки свои наводить приехали на наш остров. Вот за что.
– Ты поэтому фамилию сменил? Ведь я мог тебя и не найти.
– Невелика потеря.
– А мать твоя где?
Семен отвернулся.
– Скажи хоть, куда ордена дел?
– Пустил на блесны. Дай пройду.
Широкая темная спина Семена уже пробиралась меж крестов возле овражка. Павел хотел было крикнуть, вернуть его. Но только поежился от налетевшего стылого ветра.
Всю Страстную неделю дед Иван старался в Зимней не показываться. Танька Митрюхина бушевала, говорила, что и без него им тесно. А в волонтерской хоть печенье подъедал у Бородатого. Тот замечал или нет – только ведь сам говорил, что худеет.
В пятницу вечером, как объявили про выселение, дед оттащил Митрюхина в сторону, свой план изложил, тот задумался. Танька подошла, скорей увела мужа «паковаться», а деду Ивану сказала, чтобы жилье себе искал. В Сортавале он им не сдался. Дед молчал. Смотрел на ее круглый живот.
Поплелся в волонтерскую.
Едва разломил печенье, Бородатый откуда-то явился. Злой. Накинулся.
– Дед, – говорит, – зубы не выпадут?
– А чего им падать, когда и так все вставные.
Дед Иван с детства сладкое любил. Все, которые в войну родились, сахарку пососать не дураки до самой старости. Дед Иван в победный год родился, самый голод был, мать рассказывала. Кроме того, сахар смягчал нервы. Дед очень боялся задуманного, того, на что Митрюхина подбил, но другого выхода теперь и не осталось: даже в трапезную после Пасхи не пустят. Ему, так как жил на острове неофициально, без бумаг, и угла в Сортавале не предложат. Если и впрямь выселят, тогда…
С этими мыслями дед дожевал печенье, вышел из волонтерской. Бородатый вслед рявкнул, чтобы дверь закрыл, «не май месяц». Чего это с ним такое? В другое время дед бы, может, и спросил. А теперь решил не отвлекаться: действовать, готовиться. Прокрался под окно Славянской. За стеклом и тюлем спина администратора, стойка с телефоном, пустой коридор. Где-то тут живет та баба, которая деньги в ящик швыряла на полунощнице. Жирный бабец, шикует. Последний рубль так не кладут. Безнадежные больные много пожертвовать могут, дед видел такое, но с рыданиями, с тоской. Эта – нет. Совсем другой коленкор.
Дед торчал под окном. Сдерживался, чтобы не чихнуть. Ждал, чтобы что-то услышать, и дождался. Администраторша договорилась по телефону уйти завтра обедать на Никольский.
С часу ее не будет, значит. Баба та, небось, на экскурсию попрется или в трапезную, чего ей взаперти сидеть. Какой у нее номер, Митрюхин знает, зря, что ли, он чемоданы ее тащил с причала? Насчет Митрюхина у деда были сомнения: даже близко не блатной. Но волонтерок-то пощипал. Увяз коготок. Один дед и не сдюжит такое дело. План у него родился сам собой, будто вел кто. Еще тогда, на полунощнице, понял, зачем бог ему эту бабу показал крупным планом. Кольца блестят, пальцы белые пропихивают в ящик деньги.
Три дня ходил, мусолил, как и что. Пора.
От Славянской дед шмыгнул в боковую дверь Зимней. Ее никогда не запирали. Прошел по коридору, постучался к Митрюхиным. Там его старый диванчик с тканым рисунком в желтых листьях. Обивка почернела, засалилась, нитки торчали из углов. Диван скрипел, когда дед ворочался, устраивая свою шею на подушке. Танька вздыхала за перегородкой, но заранее постелила ему чистое. Даже самые злые бабы все равно жалостливые.
Спал дед долго, беспокойно. Слышал, как хлопали двери, приходил этот москвич, Семена искал. Потом Шурик его толкал, будил. Дед сделал вид, что приболел, ждал, пока Танька с Шуриком уйдут, чтобы Митрюхина подготовить.
В обед дед Иван с Митрюхиным в тряпичных перчатках с синими пупырышками, в рабочих пыльных спецовках вошли в Славянскую. Спокойно, будто по делу, поднялись на второй этаж. Открыли соседний с бабой номер, включили душ, головы намочили оба – случись что, вот, мол, к светлому дню намыливаемся. Никто не осудит. На острове так давно приладились, когда надо помыться, а день не банный. В Славянской было всего два вида замков, оба ключа со временем появились у местных, чтобы ходить под душ в пустующий номер. Главное, администратору на глаза не попадаться.
Услышав, как баба, покашливая и стуча каблуками, ушла, прокрались к ней. В шкатулке цацки золотые – Митрюхин кинулся карманы набивать.
– Да куда ты их, Сашка. Только светиться зря будешь. Оставь.
Дед Иван по вещам прошелся. В чемодане денег не было: ни за подкладкой, нигде. Куда ж она их дела, господи. Митрюхин бестолково перетряхивал кровать. Администратор скоро вернется. Дед Иван сел на банкетку возле двери. В шею опять вступило, стал шарить по карманам: куда он таблетки рецептурные задевал? Откинулся чуть назад, чтобы сподручнее. Из угла на него глянул Никола. Дед едва занес щепоть перекреститься, как сообразил.
– Сашка, за иконой они.
Пачка пухлая красноватым светилась сквозь пакет. С обратной стороны иконы баба ее пластырями приклеила. Митрюхин заколебался – вроде грех брать. Потом хихикнул, как пьяный, махнул рукой, считать собрался. Дед Иван живо сграбастал всю пачку к себе в карман телогрейки: после сочтемся. Увел Митрюхина в соседний номер, где душ все шипел и плевался водой.
Они наскоро вымылись, чтобы никто ничего не подумал, тихонечко вышли. Администратора за стойкой так и не было.
Дед еле отговорил Митрюхина бежать в магазин за харчами и бухлом, как тот со своим первым
Дед Митрюхину денег не отдал. Пересчитали только, пока Таньки дома не было, по три миллиона вышло на нос.
Пили Сашкин припасенный кагор. Условились никому, даже Семену, о деле не докладывать. Раскрасневшись, захмелев, дед, наконец, принял свою таблетку. В спине и шее сделалось легко, еще чуть-чуть – и разогнется. Только в сон от таблетки кидало: даже хорошо, сердце уймется. Дед прилег.
Митрюхин, поддав, развыступался. Теорию гнул, что от таких деньжищ пить вскоре бросит. Потому что неинтересно, когда пьешь-пьешь, а они не заканчиваются.
– Пропьем седня пятеру, завтра еще – потом тошно станет.
Дед Иван, задремывая, летел на самолете вместе с отцом. У отца были руки и ноги – настолько длинные, какие он только мог вообразить. И сам он видел небо ровно над головой, как в детстве. Не исподлобья.
– Дед, ты чего молчишь? Пр-р-рав я? – Митрюхин тряс за плечо.
Сколько же я таблеток принял? Все тело окутала слабость. Следом по расслабленному пробежал страх. Поймают! Их поймают, и его посадят. Снова вши, голод, мордобой. Лекарств нету. Боль. Все кости по спирали скрутит. Не вздохнуть.