Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 34)
Мы повернули обратно. Нас провожали разрывы снарядов. Невдомек было немцам, что находится в автомобиле княгиня, на последнем месяце беременности, да народная певица, а то, пожалуй, они и снарядов не тратили бы.
Перед нашим отступлением из Восточной Пруссии командир корпуса генерал Епанчин приказал сестрам находиться подальше от фронта. Меня перевели в Эйдкунен, в полевой госпиталь, и когда я ездила в штаб дивизии, то старалась не попадаться на глаза суровому генералу Епанчину.
Меня всегда возил тихий санитар Яков.
От Эйдкунена до Амалиенгофа двадцать пять верст. Бывало, едем ночью, в непогоду. Жутко, темно, ни души кругом.
– Не спеть ли нам, Яков? – предложу я.
– И то, сестрица, споем!
Точно рассекала темень родная песня моя, а с ней и дорога казалась короче.
Один дом не могла я миновать спокойно. Было это ночью или днем, всегда у того дома испытывала глухое волнение: в трех верстах от Эйдкунена стоял тот дом, низкий и мрачный. Как только завижу его, у меня начинало ныть сердце от тоски и неведомого страха. Но как миную дом – все проходит.
Почему, почему же я страшилась того мрачного дома?
Бушевала метель. Над железнодорожным полотном злым коршуном вился вражеский аэроплан. Летал низко, кружился, рычал, нырял во мглу вьюги и вновь вылетал, снижался, сбрасывал огненные бомбы, как демон крылатый.
Наши отступали по глубокому снегу, в метели, выбиваясь из сил.
Мы уходили, но враг настигал, отрезал обозы, забирал в плен.
Яков гнал утомленную лошадь, ерзал на сиденье, словно помогая ей. Нас обгоняли все. А мчащаяся в карьер артиллерия перевернула нас в сугроб.
Дивизионный врач и я очутились в снегу, прикрытые санями, и нам пришлось бы долго лежать там, если бы нас не освободил Яков.
Старший врач, отряхивая снег с полушубка, мягко корил Якова, который не дал вовремя дороги артиллерии:
– Что же это ты, братец, таво-этово? Ведь это же ты понимаешь, таво? Мы могли таво-этово, так там и остаться, а ты, братец, таво…
Яков прилаживал сани, доктор дрожащими руками старался зажечь папиросу, а у меня так билось сердце, что я пожаловалась на сердечный припадок.
– Хоть умрите, дорогая, – сказал доктор, – помочь ничем не могу.
Уж наступила ночь. Мы снова тронулись. По дороге темнели холмики в снегу. Метель заметала темные холмики – замерзающих.
Мое сердце мучительно билось, точно терзалось в груди. Я закрывала глаза и видела мертвенно-бледное лицо моего дорогого. Где он, где он? Ведь штаб дивизии давно промчался мимо, а я не видела его с ними.
Я отыскала штаб дивизии в маленьком местечке и там узнала о моем горе.
Свершилось самое страшное: упала завеса железная, и свет погас в глазах.
Спасая других, он сам погиб у того самого дома, которого я не могла миновать без тяжкой тоски.
Да будет воля Твоя, да святится имя Твое.
Помню, штабной офицер дал мне место в коляске, которая то и дело погружалась в сугробы. Немцы настигали нас. Тогда знакомый штабного офицера, казачий полковник Попов, предложил мне место в своих санях. Он укрыл меня буркой, и мы быстро помчались.
В штабной коляске я забыла тогда мой чемоданчик с драгоценностями, а среди них и брошь в виде кокошника с бриллиантовым орлом, пожалованную мне государем во время Бородинских торжеств в Москве.
Это была моя любимая брошь, с которой я не расставалась. Я вспомнила о ней только потому, что в те дни мне как будто было суждено терять все любимое.
В лесу, в одинокой курной избе, нас приютила на ночлег бедная женщина.
Полковник Попов во всю дорогу не потревожил меня расспросами, а только молча укрывал буркой. Но когда в избе, у загнётки, затрещали сухие лучинки, на которых хозяйка кипятила чай, полковник снял черкеску, сел у моего изголовья и повел тихую речь. Он говорил, что человеку грех роптать, когда Бог посылает ему испытание, что в страданиях омывается наша душа, а мы слезами заливаем души ушедших, любимых, и наши слезы тяготят их, уже освобожденных от земной темницы.
Полковник еще рассказывал мне, как он сам едва не лишил себя жизни, потеряв любимую жену. Но вот остался жить, ради сироток-девочек, и горе, которого, казалось, не переживет, давно ушло.
– Посмотрите, – с улыбкой указал он на свой теплый шарф. – Это моя дочка связала, а я ношу и радуюсь.
Долго под вой вьюги и треск лучин утешал он меня, и моя душа, готовая возроптать, затихла, смирилась и как причастие принимала мудрые и светлые слова Библии, которую казачий полковник знал, по-видимому, наизусть.
На меня сошел покой. Я уснула. Помню, как ночью нашла я кружку с водой у моего изголовья. Ее поставила та же рука, добрая, участливая.
Прошли годы, я перенесла горе, но добрых слов Попова и заботы его братской не забуду никогда.
Он доставил меня в Ковно, и больше я его никогда не встречала.
Однажды пришел меня навестить и А. Чернявский, автор многих романсов. Смешной он был человек: осторожно постучался ко мне и с опаской вошел. Я спросила:
– Чего это вы так боитесь?
– Да ведь тут сумасшедший дом, вот я и боюсь, как бы вы на меня не набросились. А вдруг вы буйная?
Я поспешила его успокоить, что сумасшедшие помещаются рядом, а тут отдыхающие люди.
– Тут и Леонид Андреев наверху отдыхает, – сказала я.
Только тогда он сел в большое кресло, и так удобно, что его короткие ноги не доставали пола.
В Петербурге прямо с вокзала бескорыстный друг, однополчанин В.А. Шангина Ю.П. Апрелев, привез меня к своей матери, Елене Ивановне.
Величавая, мудрая и светлая моя Елена Ивановна… Я и теперь вижу ее, высокую, с белоснежной седой головой, вижу и ласковую ее улыбку.
Сидит она в кресле, а я у ее ног, на мягкой скамеечке, положив ей голову на колени. Рядом работает «мышь» Амалия Ивановна, седенькая компаньонка, состарившаяся вместе со своей госпожой.
Елена Ивановна тихо гладит мои волосы и рассказывает мне о прелестном и дальнем – о встречах с И.С. Тургеневым и о Виардо, в доме которой она бывала. Елена Ивановна была любимой ученицей Тургенева и сама писательница.
Была заперта моя квартира на углу Сергиевской и Таврической. Там мне было тяжело жить.
Чтобы немного оправиться от всего пережитого, я, по совету друзей, стала лечиться в водолечебнице доктора Абрамова. Там я поселилась, там меня навещали друзья и знакомые.
В память моего ушедшего жениха я желала служить миру по силам своим, а в минуты слабости духа я обращалась к Библии и к святому Евангелию. А там сил источник неиссякаемый – только черпай и пей из родника истины, и тогда незаметно откроются духовные очи и увидишь, чего раньше не замечал, и познаешь, что ты не один, а добрые силы невидимые ведут тебя и что злоба, зависть и жадность – все те железные оковы, от которых душе человеческой тяжко, – сброшены, и легче солнечного луча станет душа.
И возрастут у нее крылья быстрые с кладью любовною, и парит она по поднебесью, и видит яркий свет, ярче солнышка.
Моя долюшка – доля счастливая, будто матушка родимая меня учила уму-разуму.
Чтобы знала я, как в труде живут, родила меня крестьянка-мать и отец мой, пахарь-труженик.
Чтобы славу я познала, она мне песню подарила. Чтобы золоту знать цену и каменьям драгоценным, меня и в золото, и в камни она любовно нарядила. Чтобы я всех любить умела, чтоб за жертвенность святую братьям кланялась я земно, показала мне судьбинушка реки красные, кровавые, напоила чашей горьких слез над крестами безымянными, что убогими сиротками по чужой земле разбросаны. Причастила горьким горюшком, умудрила, приголубила ярким светом, ярче солнышка, чтобы знала я да ведала, для чего сюда мы присланы, чтобы душа светилась и слезами омывалась.
Вот где радость-то пресветлая, как додумалась, дозналась, для чего сюда мы присланы.
В жизни я знала две радости: радость славы артистической и радость духа, приходящую через страдания.
Чтобы понять, какая радость мне дороже, я скажу, что после радостного артистического подъема чувствуется усталость духовная, как бы с похмелья.
Аромат этой радости можно сравнить с туберозой. Прекрасен ее аромат, но долго дышать им нельзя, ибо от него болит голова и умертвить может он.
А радость духовная – легка, она тихая и счастливая, как улыбка младенца. Куда ни взглянешь, повсюду светится эта радость, и ты всех любишь и все прощаешь.
Эта радость – дыхание нежных фиалок. Дыхание их хочешь пить без конца. Радость первая проходит, но духовная радует до конца дней.
На второй неделе поста в Михайловском театре давался концерт под покровительством великой княжны Ольги Николаевны в пользу семей убитых воинов.
Там было мое первое выступление после приезда с фронта. В день концерта ко мне в лечебницу два раза приезжал В.В. Логранж и внушал, глядя на меня своими черными искристыми глазами:
– Ты будешь сегодня петь так, как никогда не пела. Ты все забудешь, что тебя тревожит.
Вечером Логранж повез меня в театр. Там Ю.П. Апрелев проводил меня в ложу своей матери. Милая Елена Ивановна, никуда не выезжавшая, приехала, чтобы поддержать меня своей доброй силой.
В ложе я подошла к зеркалу и увидела свое отражение. Это была не я, а вешалка, на которой висело черное платье. К худому бледному лицу не приставали ни пудра, ни румяна.