Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 36)
После чтения Ладыженского дочь хозяина уговорила Клюева прочесть что-нибудь из его произведений. Он согласился. Старомодные старушки зашевелились, зашептались, стали вскидывать лорнетки на поддевку и голенища Клюева. Почему светские старушки так всполошились, я и теперь не знаю: напугало ли их деревенское обличье поэта, или они думали, что это новоявленный Распутин?
– Чтобы не пугать их, – сказал мне Клюев о старушках, – я больше в салон не пойду.
Он был обижен таким приемом, а между тем он читал тогда те самые стихи, слушая которые плакал у меня А.И. Шингарев. Я помню, как, зябко прижимаясь к изразцам теплой печки в моей гостиной, плакал не стесняясь Шингарев хорошими слезами, слушая «Солдатские душеньки» Клюева:
На Страстной я приехала в деревню, к великой радости матери.
Она встретила меня праздничная, в чинном наряде, и все оправляла шаль, то и дело приглаживая пробор на голове, где и без того волос к волосу расчесан.
– Ах, и гостья дорогая, пожаловала, ах, пташечка залетная! – сквозь слезы говорила мать. – Уж я все глаза проглядела, все тебя ждала-выглядывала. Думала, не увижу свою кралечку, не дождусь, умру… Стара уж я стала и вижу плохо – от слез, должно быть: все плачу. Горя-то, горя кругом. Внучека Колюшку убили, и ты на што похожа.
И залилась слезами, родная.
Сели мы с нею вдвоем в уголок и плачем: никто нам не мешает. Умна моя старушка, все знает, но и словом не обмолвилась о моем горе.
Должна сказать, что она любила моего первого мужа Э.М. Плевицкого, и, когда мы разошлись, огорчалась очень.
Наплакались мы вдоволь, порадовались встрече, а на дворе – рай. Весна на дворе.
Журчат веселые ручьи, в окне зеленеет лозник, как зеленое облачко. По всей деревне звонко перекликаются петухи, на радостях, что солнце пригревает.
А в доме – суета, все спешат до праздника убраться. На кухне Дунечка хлопочет; хорошая она хозяйка.
Курносый Фомка, мой племянник, любимец и неразлучный друг бабушки, принес мне охапку подснежников, стоит у притолоки и носом шмыгает с конфузу.
– Теть, а теть, венок-то плесть на Плащаницу будешь?
Сказал и зарделся, добавил:
– В три часа звонить зачнут. Штоб к выносу поспеть.
– Ну, милый Фомка, давай цветы и получай в награду картуз суконный да кумачовую рубаху, от тетки к Великому дню. Да тятьке и матери скажи, чтобы за обновами шли. Скажи: бабушка велела, чтобы все внучата к ней пришли.
Фомка, в новом картузе, помчался выгоном домой, и скоро пришел Николай всем домом. А дом у него – полная чаша.
– Что Бога гневить, – говорит он мне, – старшого на войне убили, а у меня – Господь послал – еще растут солдаты, да во какие: любимец матери – Федюшка, тихий Ваничка, поменьше, а Фомка-то орел какой, да сероглазый озорник Купрюшка – весь в мать пошел, и мордашка веснушчатая, да Андрюшка, да Степка, да Захар – глянь какие крепыши… А тут и девки, Аленка да Анютка, в подмогу матери растут. Когда еще Бог пошлет, то я не прочь, Параша только бы не серчала…
Шумела в доме детвора, обновы мерила, плела венок на Плащаницу, а мать допрос им учиняла: «Кто с утра едою грешен, да непослушен и ленив, тот басурманин некрещеный. А кто постился, был послушен, тот бабушкин любимый внучек. Тому пятак она подарит, тот свечку купит и в придачу гармошкой сложенный фонарик».
Оказалось, что все внуки были постники великие: никто не ел до Плащаницы, окромя маленькой Аленки, а той сам Бог велел.
Так и минула Светлая Пасха. В кругу семьи, с моим приездом, мать помолодела.
– Кабы не кашель, – говорила она, – дак меня хоть замуж отдавай. Здорова, как девка, право слово. Да я и не старая: всего-то мне восемьдесят шестой годочек пошел.
И наклоняла свою русую голову без единого седого волоска и улыбалась, показывая белые зубы.
Как я радовалась смотреть на ее молодую старость, а все сжималось сердце, что быть дню, когда смолкнет навеки дорогой голос и не будут на меня смотреть родные глаза.
Мать спокойно готовилась к смертному часу и собиралась в далекий путь, будто в гости.
– Ты, Дёжечка, не горюй, когда я умру, – говорила она. – Сама я смерти не боюсь. Так Господом положено, чтобы люди кончались. Я вот с двадцати годов смертное себе приготовила, а ты мне только ходочки купи, чтобы было в чем по мытарствам ходить, когда предстану пред Судьей Праведным. А гроб лиловый с прозументами мне нравится. Да подруг моих одари платками, а мужиков, которые понесут меня, – рубахами, пожалуй. Ну вот и все. А как поминки справить – сама знаешь.
Сокрушалась она о грехах своих вольных и невольных, раздумывала и о том, какое место уготовано ей на том свете.
– Вижу, онадысь, сон, – рассказывала мать. – Будто иду я по саду, глянь, избушка стоит, белая, чистая, а в избе-то сидит Потап Антоныч, вымытый, примасленный, ну впрямь живой. Я и подумала, проснувшись: ета Потапу приготовлено место на том свете за смирение его. Ведь он на своем веку курицы не обидел. Опособи, Господи, и меня такою хаткой небесной…
Был жаркий день в разгаре лета. Поденщицы пололи у нас огород. Мать, стоя за решетчатым забором, шутила с девками и вдруг, должно быть вспомнив молодость, – девки не успели оглянуться, – перешагнула Акулина Фроловна через заборчик, села с девками в ряд на борозде и принялась работать на солнцепеке.
К вечеру у нее разболелась голова. Я пожурила мать за работу на жаре.
– Што сваливать на жару-то, когда приходит время? – ответила она. – Батюшку призвать нужно. Я пособороваться хочу.
Когда батюшка свершал над матерью величавый обряд, она с детской кротостью стояла на коленях, во всей красоте своего великого и мудрого спокойствия.