Надежда Плевицкая – Мой путь с песней. Воспоминания звезды эстрады начала ХХ века, исполнительницы народных песен (страница 30)
– Да так, серая. Енералов больно мало. Один сидел напротив тебя на первом месте, и тот какой-то маленький, щупленький.
А маленький, щупленький генерал, которого заметила мать, был мой верный слушатель, не пропускавший ни одного моего концерта, командующий Московским округом Плеве.
На этот раз сказалась в матери жена николаевского солдата. С далеких времен, когда еще ее Васечка безупречно нес долгую царскую службу, а мать была при нем, привыкла она считать генеральский погон выше купеческих бриллиантов, которых на моем концерте было много, да мать их, пожалуй, и не приметила. В Москве она скоро заскучала, хотя в этом и не признавалась. Но однажды я застала ее в слезах в кабинете, окно которого выходило на соседние крыши. У окна она проводила большую часть дня. На мой вопрос, чего она плачет, она долго не отвечала, а потом указала на ворон, ходивших по крыше.
– Ты глянь, какие они бедные, ножки тоненькие, а на дворе-то мороз, и клевать нечего.
– Но ты же их кормишь, – сказала я, посмотрев на зерно, рассыпанное за окном.
– Да ета покуда я тут, а когда уеду?
– Ты в деревню, родная, хочешь, – догадалась я.
– А што ж? И поехала бы внучат повидать. Весна идет, а тут простору нету, што тюрьма.
Я понимала, что матери, привыкшей к деревенскому простору, было тесно в городской квартире, а тут еще, когда шла она в ближайшую Пименовскую церковь к обедне, ее из-за угла чуть «храпун» не задавил и теперь ходить туда боязно. В квартире она все уже осмотрела, все потрогала, окропила святой водой стены так, что во всех комнатах на темных обоях белые потеки. Исследовала электричество, да так, что раз всюду свет погас. Нет простора, что тюрьма.
– А как же ты в деревне одна жить зимой будешь? – спрашивала я.
– Там веселее. Там перед окном снежная поляна, кругом лес. Ветер с листьями сухими играет. Подхватит, в кучу соберет. Они на месте покружатся, опять разбегутся, словно карагоды, танки водят, а я гляжу в окно. С ними веселее.
Так Акулина Фроловна и уехала в деревню, а я должна была ехать в Петербург.
В Петербурге я всегда останавливалась в «Европейской» гостинице. Вечером, перед началом концерта, уже готовая, я стояла у окна и наблюдала съезд. Длинная вереница экипажей, конец которой был на Невском, медленно двигалась к Дворянскому собранию. Я смотрела на публику, которая через несколько минут будет разглядывать меня.
Съезд кончался. Я медленно иду через Михайловскую улицу из отеля в собрание. В артистическом подъезде, в неосвещенных углах, на лестнице, стоят темные фигуры и суют мне письма, – все просьбы, просьбы.
Вот и белый зал собрания.
Как я любила его, когда он сиял хрусталями люстр и приятно шумел толпой!
Весь первый ряд всегда был занят гусарами. Царская ложа редко пустовала.
На эстраде я пьянела от песен, от рукоплесканий, и могла ли я думать тогда, что за спиной у каждого из нас стоит призрак ужасный, что надвигается дикая гроза, которая согнет наши спины и выжжет слезами глаза, как огнем.
А в тот приезд в столицу, в одно из воскресений, я получила приглашение от великой княгини Ольги Александровны приехать к пяти часам во дворец, на Сергиевскую[37].
По воскресеньям к ней приезжали из Царского Села дочери государя, великая княгиня устраивала у себя племянницам маленькие развлечения.
Когда я приехала, великие княжны уже были там и пили с приглашенными чай. Там была блестящая гвардейская молодежь, кирасиры, конвойцы. Была Ирина Александровна[38], похожая на лилию, и круглолицая принцесса Лейхтенбергская Надежда.
Великая княгиня Ольга Александровна подвела меня к юным княжнам и усадила за чай.
Царевны были прелестны всей свежестью юности и простотой. Ольга Николаевна вспыхивала, как зорька, а у меньшой царевны Анастасии все время шалили глаза.
Во дворце царили простота и уют, которые создавала сама высокая хозяйка, великая княгиня.
Когда я увидела ее впервые, мне казалось, что я ее уже давным-давно знаю, давно люблю и что она издавна мой хороший друг. Каждый ее взгляд – правда, каждое слово – искренность. Она сама простота и скромность. Обаяние ее так же велико, как и ее царственного брата.
Великая княгиня старалась делать так, чтобы все забывали, что она высочество, но она оставалась высочеством, истинным высочеством.
Я пела, потом начались игры в жмурки, прятки, жгуты – эти милые, всем известные игры.
Помню, великая княжна Анастасия побежала за мной со жгутом, а я от нее, – поскользнулась да растянулась на паркете. Царевна помогла мне подняться, наступила на мое платье, оно затрещало да разорвалось.
Великая княгиня Ольга Александровна мягко заметила тогда мне, что лучше было бы надеть простое платье, как она и советовала в письме.
После игр великие княжны отбыли в Царское Село, а мы были приглашены к обеду.
На прощанье принц Петр Александрович Ольденбургский просил меня спеть его любимую песню и, растроганный, не зная, как меня благодарить, схватил цветы, украшавшие чайную горку с пирогами, и засыпал землей все торты, все сладости.
Мне памятен этот день во дворце, эти цветы: в тот день я впервые встретила там того, чью петлицу украсил один из этих цветов, того, кто стал скоро моим женихом.
22 января 1915 года на полях сражений в Восточной Пруссии пал мой жених смертью храбрых.
Весной я пела в Ливадии.
Я и мои друзья втайне беспокоились, что государыня не оценит простых русских песен.
В десять часов вечера, после обеда в большом дворцовом зале, я ожидала наверху выхода их величеств.
Тогда в Ливадии гостил брат государыни. Ровно в десять раскрылись двери, и вошел государь под руку с государыней. Ее брат повел ее к приготовленному креслу, а государь подошел ко мне. Он крепко сжал мою руку и спросил:
– Вы волнуетесь, Надежда Васильевна?
– Волнуюсь, ваше величество, – чистосердечно призналась я.
– Не волнуйтесь. Здесь все свои. Вот постлали большой ковер, чтобы акустика была лучше. Я уверен, что все будет хорошо. Успокойтесь.
Его трогательная забота сжала мне сердце. Я поняла, что он желает, чтобы я понравилась государыне.
Сначала я так волновалась, что в песне «Помню, я еще молодушкой была» даже слова забыла. Зарема мне подсказал. После третьей песни государыня послала князя Трубецкого осведомиться, есть ли у меня кофе. Все присутствующие знали, что это милость и что я нравлюсь ее величеству.
В антракте государыня беседовала со мной, говорила, что грустные песни ей нравятся больше, высказала сожаление, что ей раньше не удавалось послушать меня.
Государыня была величественна и прекрасна в черном кружевном платье, с гроздью глициний на груди.
Государь подошел ко мне с Ольгой Николаевной. Он пошутил над моим волнением, из-за которого я забыла слова, и похвалил Зарему за то, что он подсказал. Государь сказал, что он помнит мои песни и напевает их, а великая княжна подбирает на рояле мои напевы.
Я ответила, что все мои напевы просты, музыкально примитивны.
Государь убедительно сказал:
– Да не в музыке дело – они родные.
А на другой день я получила из Ливадии роскошный букет. Тогда же старый князь Голицын[39] принес мне букет фиалок в старинном серебряном кубке. Как известно, у него была коллекция редких кубков.
Князь был веселый чудак: ходил он в старой крылатке, а ездил в Ливадию на самых обтрепанных извозчиках.
Стояли ясные дни, и я думала подольше остаться в Крыму, но одна странная телеграмма вызвала меня в Москву.
В Москве мой лакей-китаец чуть не убил кухарку за то, что та послала его «к чертовой матери».
– Как, – крикнул китаец, – моя мамка черт!
И пустил в кухарку тяжелой доской из-под сыра. Кухарку свезли в больницу, а меня просили спешно приехать домой.
Я тогда пожалела, что завела большой штат прислуги. С ними было столько хлопот! Я уезжала в турне уставать от концертов, а они от безделья ссорились, и дома, вместо отдыха, я должна была разбирать их распри.
Разбаловала я их так, что, когда выдавала замуж свою горничную Соню, набила ее сундуки всяким добром, вплоть до бриллиантовых серег, а Соня все плачет. И узнала я, что плачет она оттого, что ей не нравится дареная мной шуба, с воротником из куницы, а хочется иметь каракулевый сак.
После свадьбы Соня пригласила меня к себе, и тогда-то я поняла, за какую дуру меня почитала прислуга. Квартира молодых была обставлена моими вещами, висели занавески мои на окнах, на полочках стояли подстаканники мои. Все было взято у меня без спроса.
Я сгорела от стыда за людей, от которых ничего не запирала, и стала дома проверять вещи; многого недосчиталась и, сидя в спальне, разлилась горючими слезами, жалея не вещи, а людей, что должна их считать нечестными и вешать на двери замки, чего раньше не делала, дабы не унизить их человеческого достоинства.
Помню я еще сестру милосердия, которая прожила у меня год и, уезжая, набила чемоданы моими вещами.
– Вы меня за год узнали? – спросила я сестру.
– Да, узнала.
– И если бы вы попросили у меня эти вещи, отдала бы я их вам?
– Отдали бы, – ответила смущенная сестра.
– Тогда зачем же вы брали все это без моего ведома?
Сестре было, по-видимому, и невдомек, что я страдаю не за себя, а за нее.