реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Черкасская – Другая сторона стены (страница 17)

18

Войдя в дом, я увидела множество полок, на которых громоздились бутыли, вазы и склянки разных форм, размеров и цветов. Утренний розово-золотой луч солнца врывался в одно из окон и подсвечивал их, проникая сквозь каждое стеклянное творение. Ко мне из дальних комнат, где, должно быть, стояли печи, вышел пожилой бородатый человек – я видела его пару раз, но это был не хозяин мастерской, а он из стеклодувов.

– Доброго утра, барышня. Чего изволите-с? – он слегка поклонился и, достав из кармана чуть закопченный носовой платок, вытер лоб, покрытый испариной.

Я достала из кожаной дорожной сумки несчастную подставку, которая раскололась ровно посередине на две части. Узор из роз был безнадежно испорчен.

– Есть ли у вас человек, который сможет что-нибудь с ней сделать? Или, в крайнем случае, делать новую подставку? – осторожно спросила я.

– Имеется таковой, имеется, барышня, – стеклодув закивал, – ссыльный поляк, если вы не против.

Я с трудом подавила едва не вырвавшийся наружу кашель, улыбнулась и кивнула. В конце концов, Ян Казимир не был единственным ссыльным. Возможно, человек, который как-нибудь сладит с этой подставкой, окажется не таким самонадеянным нахалом.

– Яков Иванович, посмотрите-ка, пожалуйста, голубчик, – воскликнул стеклодув. Полумрак мастерской, казалось, зашевелился и через несколько мгновений оттуда вышел высокий черноволосый мужчина. Он был явно моложе моего отца и всё же вполне годился мне в отцы. Сложно было определить его возраст так сразу, но я подумала, что ему должно быть не больше пятидесяти, хотя выглядел он все-таки чуть более молодо. Пронзительные черные глаза, спина прямая, словно штык от ружья проглотил, прямой, чуть длинноватый нос. Словом, весь он был какой-то прямой и даже немного чересчур. Единственное, что выбивалось из этого прямого ряда – поляк хромал, припадая на правую ногу. Как только «Яков Иванович» заговорил, стало ясно, что он, конечно же, Якуб Ян – акцент был уловим, хотя он и старался говорить по-русски ясно и правильно. В нем я не увидела ни ярости, ни дерзости – ничего того, что было во взгляде Яна Казимира.

– Яков Иванович Мацевич к вашим услугам, – он подошел ко мне и, приняв из моих рук подставку, начал ее осматривать. – Хорошая была работа. Даже есть чувство, будто я где-то видел эти узоры… – он еле слышно вздохнул, – но кочережка тут нужна тоненькая, а я ее, как на грех, забыл. Если вам угодно, чтобы я начал прямо сейчас, то мне нужно отлучиться домой за инструментом. Правда, боюсь, что скоро я не дойду – нога, видите, покоя не дает. Оступился вчера и вывихнул.

– А где вы живете? – вдруг спросила я, – если у вас кто-нибудь есть из домашних, я могу сходить вместо вас и попросить ваш инструмент. Вам здесь весь день работать, и без него, возможно, придется не очень удобно.

Я тут же обругала сама себя за это предложение – неужели мне не хватило вечерней прогулки в дом Маховского? И вот я снова рвусь к ссыльным. Что мне, так уж интересно, как они живут? А впрочем…

После долгих уговоров Яков Иванович сдался. Я оставила в мастерской подставку и стеклянный колпак – Мацевич сказал, что кто-нибудь из мастеров за время моего отсутствия подберет похожий или, в крайнем случае, сделает такой же, но чуть позднее.

Дом ссыльного находился на соседней улице, и он меня предупредил, что двери откроет его дочь со странным именем Гося.

– Гося почти одного возраста с вами – ей восемнадцать лет. Она уходила утром рано, но уже должна была вернуться. Жена моя, к сожалению, вам, да и никому другому, не откроет – она очень больна – слегла после смерти сына.

Я заверила Мацевича, что через четверть часа принесу его кочережку и припустила в сторону улицы, на которой расположился его дом. Обычный дом, деревянный, в один этаж – не приземистая избушка, как у некоторых из ссыльных вроде Маховского, но и, конечно, не дворец. Я слышала от отца о том, что ссыльные обычно получали по пятьдесят пять, а где-то и по восемьдесят пять рублей на свои нужды. Кто-то приобретал приличный дом, а к нему разную утварь и земледельческие инструменты. Те, кто не был знаком с трудом на земле, старались устроиться на какие-нибудь работы – как Яков Иванович. Но это касалось тех ссыльных, которые не были лишены прав состояния или были лишены их лишь частично. Кто-то, как Маховский, который, очевидно, безбожно врал мне о том, что он кругом не виноват, был лишен некоторых прав состояния и все еще находился под особым надзором. Надо сказать, я все-таки ставила под сомнение строгость надзора над Яном Казимиром. Как по мне, так к Маховскому нужно было приставить двух-трех жандармов. Впрочем, командуй надзором я, он бы поплатился за свои слова как-нибудь похуже.

Подходя к дому, я увидела, что на деревянном крыльце сидит молодой человек лет двадцати, может, чуть постарше – у него были темные волосы, живые карие глаза и фатящего вида лихо закрученные тонкие усы. Молодой человек сидел в распахнутом меховом пальто, курил трубку, а его живейшие темные глаза смотрели в никуда и кажется, искали за горизонтом какую-то истину.

Увидев, что я приближаюсь к дому, он поднялся. Было видно, что он очень сильно устал – под глазами залегли тени, и он был бледен – вблизи это всё проступило ясно и четко.

– Доброе утро… я пришла от Якова Ивановича… он сказал, что его дочь, Гося – к стыду моему, не удосужилась спросить…

– Это означает Маргарита. Доброе утро, – он приветливо кивнул мне, хотя его глаза и продолжали блуждать где-то далеко. – Она сейчас придет. Я доктор Розанов. Анатолий Степанович.

«Семинаристская фамилия», – подумала я и протянула ему руку.

Он слегка пожал ее, а потом наклонился и поцеловал.

– Софья Кологривова.

Второй доктор за два дня – вот я и познакомилась со всем медицинским штатом нашего небольшого городка. Второе знакомство пока нравилось мне гораздо больше, чем первое. Уже при первом взгляде на Розанова можно было сказать, что это человек, выходящий из общего уровня. Мне казалось, будто есть что-то в его взгляде, что роднит меня с ним, однако, чтобы утверждать подобное, надо сойтись с человеком поближе, а я видела его впервые.

– Гося кипятит бистурии… у меня уже сил на это нет… – он устало провел тыльной стороной ладони по лбу, – хлороформ, клистир, крючки, пинцеты, компрессы и эти жуткие бистурии[3]. Я всё думаю, – он вдруг поднял голову и посмотрел мне в глаза, – как так вышло? Первое родовспоможение в моей практике и сразу же кесарское[4] сечение. Младенец не выжил. Мать жива, а младенец – нет. Его успели окрестить – я сразу позвал батюшку, как только понял, что… Такое бывает, но почему именно в первый раз? – он полез в карман своего сюртука, который виднелся под широким пальто, и извлек оттуда николаевскую серебряную монету в полтора рубля равную также десяти злотым.

– Что бы он сказал? – спросил он, скорее, у кого-то другого, невидимого, но не у меня уж точно, глядя на профиль императора на монете. – Жизнь – это служение. Служение там, где плохо, где холодно, где тяжело. Нужно спасать тела, чтобы душам было, в чем держаться. Но как быть, когда в одном теле сразу две души и еще одно тело, и одно ты не можешь спасти?

– Но спасти две души и хотя бы одно тело – лучше, чем ничего, – тихо сказала я. – Младенец на Небесах.

– А мать на земле, – устало сказал доктор. – Но и то правда, – он всё смотрел на свою монету с лицом государя и говорил еле слышно, словно сам с собой или с кем-то еще, незримо присутствовавшим рядом, – я смог сделать больше, чем те доктора, что помогали его дочери…

Я в который раз подивилась тому, насколько он молод. Для такого юноши, кажется, потеря младенца при кесарском сечении и вправду была большим нервным потрясением.

– Впрочем, женщина рада тому, что он крещен – тут вы правы, душа спасена. – он встрепенулся и посмотрел на меня, но монету так и не убрал. – Вы второй человек, который говорит мне о том, что я спас столько, сколько мог. Сколько суждено. Первой была Гося. Я знаю ее всего пару недель, но… для ссыльной и такого ярого государственника у нас с ней редкое взаимопонимание, и я ценю эту дружбу, как ценил бы любую другую искреннюю привязанность.

Мне уже хотелось спросить, как они умудрились познакомиться и, более того, успеть подружиться, как внутри дома послышались шаги и через несколько мгновений на крыльце показалась девушка. Гося. Маргарита.

С первого взгляда на нее становилась ясно, что она была дочерью своего отца – конечно, не такая высокая, как он, но такая же прямая, с черными волосами, такими же глазами, заостренным красивым носом. Она была очень бледной, но эта бледность, в отличие от той, которой было отмечено лицо молодого доктора, не выглядела, как следы перенесенных переживаний – она была прирожденной и придавала ей вид красавицы со старинного эстампа с каким-нибудь средневековым сюжетом про несчастную влюбленную колдунью. Маргарита была одета в строгое черное платье с высоким воротом и длинным рядом пуговиц на лифе, спереди на юбке выделялся длинный белый фартук, на котором были заметны мокрые пятна от воды – очевидно, она только что надела его, а тот, что был в крови, унесла кипятить. Сверху девушка набросила на плечи большую пуховую шаль. Остановившись на крыльце, она с интересом посмотрела на меня.