Надежда Чародейская – Я видела, как ты умрешь (страница 2)
Мы стоим у ворот усадьбы Каменских, и между нами метр щебня и девять лет.
— Условия в письме, — говорит он. — Два месяца. Полная реставрация интерьеров главного дома, кроме северного крыла. Смета согласована, материалы за мной, бригада на объекте с понедельника. Аванс тридцать процентов сегодня.
— Кроме северного крыла, — повторяю я.
— Кроме северного крыла.
— Почему?
— Потому что так написано в договоре.
Я смотрю ему в лицо и жду, что он отведёт глаза.
Он не отводит.
— Марк. — Его имя выходит у меня изо рта как что-то испорченное. — Ты понимаешь, что я не буду с тобой разговаривать?
— Понимаю.
— Ни о чём, кроме работы.
— Понимаю.
— Тогда зачем?
И вот тут он всё-таки моргает.
— Ты лучший реставратор в области, — говорит он ровно. — Я проверял. Три года подряд.
— В области восемь реставраторов.
— Семь. Гурин умер в марте.
Я едва не смеюсь. Это самое страшное — что он всё ещё умеет вот так, одной фразой, сбить меня с ненависти на полсекунды.
— Хорошо, — говорю я. — Тогда по делу. Дом мокнет. У вас кровля над центральным объёмом провалена минимум два сезона, значит, перекрытия гнилые, значит, никаких интерьеров, пока не сделаете крышу. Это не два месяца. Это полгода.
— Кровлю закроют за две недели. Временный контур уже заказан.
— Штукатурка?
— Что скажешь, то и купим.
— Я скажу известь. Не гипс. И не «Ротбанд», что бы вам ни советовал прораб.
— Значит, известь.
— Вы даже не спросите, сколько это стоит.
— Нет.
Я замолкаю.
Есть в этом что-то неправильное — настолько, что у меня чешется под лопаткой. Люди с деньгами всегда спорят о деньгах, это у них вместо разговора. А он стоит и соглашается со всем подряд, как человек, который заранее знал, что согласится.
— Зачем тебе этот дом? — спрашиваю я.
— Я его купил.
— Это не ответ.
— Это единственный, который я тебе дам.
Он поворачивается и идёт к крыльцу, не проверяя, иду ли я.
И я иду. Конечно, я иду.
Четыреста тысяч долга. Мама в интернате на Ленина, где койко-место стоит как аренда однушки в Питере. И моя гордость, у которой, как выяснилось, есть цена в рублях и срок годности в одиннадцать минут.
На третьей ступеньке я всё-таки говорю ему в спину:
— Ты сказал участковому, что видел, как я толкнула её.
Он останавливается.
Не оборачивается. Просто стоит, и по спине видно, как у него поднимаются и опускаются плечи — один раз, глубоко.
— Да, — говорит он.
— Скажи, что соврал.
Молчание.
— Скажи, что соврал, Марк. Одно слово. Я даже не спрошу зачем, я просто хочу услышать.
Он поднимается на верхнюю ступеньку и открывает дверь.
— Договор на столе в бывшей столовой, — говорит он. — Ручка там же.
Дверь остаётся открытой. Из неё тянет холодом, извёсткой и очень старым деревом.
Я стою на ступеньках усадьбы Каменских и понимаю две вещи.
Первая: я подпишу.
Вторая: он до сих пор не умеет врать мне в лицо. Он умеет только молчать — но молчит он теперь профессионально, как человек, который девять лет тренировался.
* * *
ГЛАВА 3
Тем летом вода в затоне была тёплая, как чай, который забыли выпить.
Мне двадцать два, я приехала на каникулы после четвёртого курса и весь июнь ходила с этюдником, потому что нам задали пленэр, а по-настоящему — потому что с этюдником можно сидеть где угодно и на тебя не будут смотреть как на бездельницу.
Марку двадцать пять. Он вернулся из армии, работал у отца в конторе и ненавидел это так, что от него было слышно.
Мы сошлись глупо и быстро, как сходятся в маленьком городе в июле. Он подошёл посмотреть, что я рисую, и сказал:
— Ты нарисовала кран.
— Это водокачка.
— Это кран. Я его в прошлом году ставил.
— Значит, ты плохо его поставил.
Он засмеялся тогда — коротко, будто сам удивился. Я потом целый год делала всё, чтобы он смеялся именно так.
Лиза считала его скучным.
— Он тебе улыбается по расписанию, — говорила она, болтая ногами в воде. — Раз в час, как куранты.
— Он серьёзный.
— Он мёртвый, Верка. Он ходит и думает про свою арматуру.