Надежда Чародейская – Тихая вода (страница 5)
— Теперь будет, — сказала я.
Мама взяла ручку, потом посмотрела в окно, где в тумане стояла та самая пойма, про которую она тридцать лет писала «объект отсутствует».
— Я двадцать лет подписывала, что тут ничего нет. — Она выдохнула и написала первую строку. — Пусть будет ещё одно, где что-то есть.
* * *
Дом семьи Мельник стоял на Пойменной, у самой воды, которая днём — трава.
Я ходила вокруг него два дня, потому что не знала, что делать: Ни сказать нельзя. Ни помочь нельзя, пока не знаешь как. На третий день увидела пса.
Пёс был старый, чёрно-жёлтый, породы «сойдёт за любую». Он сидел на остановке «Заводская» и смотрел на автобус. В 19:40 автобус пришёл, из него вышли шесть человек, и ни один не был тот, кого пёс ждал. Пёс посмотрел на дверь, которая закрылась, и остался сидеть.
В 19:40 я была там и на следующий день.
И на третий день в 19:40 со мной был Буксир, потому что дома у меня его не оказалось — он нашёл меня сам, пришёл к остановке и сел рядом с псом, как садятся на смену.
Псов у нас в городе, я вам скажу, любят больше, чем людей. И вот эту подробность город не забыл: пёс по кличке Рем и то, что Рем ждёт.
Женщина в окне соседнего дома окликнула меня на второй день:
— Вы чего тут стоите? Он ничей, он к нам уже год бегает.
— Он не ничей, — сказала я.
— А чей?
Я не сказала ничего, потому что не имею права. Я сказала другое:
— Он ждёт.
Соседка посмотрела на пса, потом на меня, потом, я уверена, вспомнила, что все мы живём у воды, и закрыла окно, потому что в этом городе все знают, как это бывает, и никто не хочет знать.
Глава пятая
Грошев больше не носил пальто, которое было ему велико, — то, инспекторское, висело теперь в шкафу, и он об этом сказал один раз и с явным удовольствием:
— Двадцать лет я был человеком, которого в городе принимают за мебель. Я про это. Про пальто.
Теперь он сидел у меня в мастерской, на табурете, потому что стула у меня один, и раскладывал на столе три папки. Он делал это аккуратно, как хирург, и я вдруг поняла, что вижу человека в его настоящем виде: не инспектора, а счетовода. У нас в городе самая страшная профессия — не милиция. У нас самая страшная профессия — бухгалтер, который не успел вовремя умереть.
— Тридцать восемь лет я носил форму, — сказал Грошев. — Двадцать из них — вот эти. — Он положил ладонь на первую папку. — Двадцать восемь пропавших. Семь возвращённых. Это были все мои дела, все двадцать. Остальное — кражи и драки, они в область уходили. Это я к тому, что я не о реке с вами собираюсь говорить.
— А о чём?
— О счислении, — сказал Грошев. — С числами я работаю лучше, чем с людьми. Вы знаете, что я двадцать лет замечал, но не мог сказать вслух? У меня пропадали люди с бумагами. Каждый. Один — со сберкнижкой. Другой — со страховкой. Третий — с пропиской на двух улицах. Это очень характерно: пропадают люди, которые где-то числятся. Люди, которые нигде не числятся, у нас не пропадают.
— Потому что их не замечают, — сказала я.
— Нет, — сказал Грошев. — Потому что их нечего забывать.
Он открыл первую папку: там были двадцать восемь листов, по листу на пропавшего. Я увидела свой собственный почерк на трёх из них: Саша Медведь, номер двадцать семь. Матвей Крепкий, двадцать восемь. И девочка Ната, которой в списке стояло не «пропала», а «не терялась».
— Мне нужно задать вам три вопроса, — сказал Грошев. — Два вы мне ответите. На третий — не сможете. Это в порядке вещей.
— Давайте.
— Первый. Почему у меня двадцать восемь бумаг и ни одного дела? Нет, это не вопрос: это к слову. Первый настоящий. — Он раскрыл вторую папку, и я почувствовала, как у меня холодеет затылок, потому что я узнала угол записи. Блокнот Марты я к тому времени знала наизусть: сто сорок три строки фамилий, и я переписывала их два месяца, чтобы отвыкнуть бояться. Грошев положил передо мной ксерокопию.
— Это у меня с мая, — сказал он. — Мне его принёс Волков. Как отступные, я так понимаю. Он сказал: «Тут сто сорок три фамилии, и половину я знаю лично». Что это?
— Это список, — сказала я. — Люди, за которых заплатили.
— За что?
— За переправу без очереди, — сказала я. — Печатной формой. Никуда не перевозя.
Грошев кивнул, как кивают в магазине, когда цена наконец сошлась с этикеткой.
— Я это и вижу, — сказал он. — Вопрос не в этом. Вопрос второй: как получилось, что на каждую фамилию из этого списка у меня есть честный документ, а ни за одной фамилией нет человека? Я проверил сорок три: у двадцати в нашем городе вообще никогда не жил никто с такой фамилией.
— Четыре города, — сказала я. — У фонда была одна книга на всех. Головной офис.
— Так, — сказал Грошев. — И вот тут моя первая папка и ваш блокнот встречаются. Я двадцать лет писал свои двадцать восемь бумаг. Вы мне приносите список, в котором в трёх строках стоит один и тот же человек — только у вас он «Медведь А. В.», а у Волкова — «Медведь А. В., оплачено 2 800». Мы что, Ясна, с ним в один день работаем? Один продаёт, другая возвращает?
— Не в один, — сказала я, и голос у меня сел. — Просто бумага не умеет забывать.
— Это я уже слышал от вас, — сказал Грошев. — Третий вопрос. — Он помолчал и вдруг посмотрел на меня как-то по-человечески, без своей аккуратной бесцветности. — Третий вопрос я задам не как счетовод, а как житель. Я знаю, что теперь, после июня, ко мне в город входит туман и что-то из города выходит. Я не знаю, что. Я не могу это объяснить ни мировому судье, ни своей жене, ни себе. Вы знаете.
— Знаю.
— Скажите мне прямо, без бумаг.
— Не могу, — сказала я. — У меня правило. Если я скажу — не сбудется.
— Всё, — сказал Грошев. — Вот теперь я всё понял про ваш этот город, Ясна. У вас тут нельзя произносить правду, зато можно оформить её задним числом.
Он сказал это с совершенно каменным лицом, но я видела, как у него на секунду дёрнулась щека, и поняла: мне только что в первый раз в жизни поверили, ничего не доказав. В этом городе бумага весит больше совести, и поэтому человек, который поверил без бумаги, — это человек, совершивший поступок.
* * *
Мы просидели над списками всю ночь, потому что у нас был заказ: не мистический даже, а самый обычный — завершить Мельника.
Вернуть забытого можно только через бумагу, это я знала ещё с Саши. Человек, восстановленный в записи, снова существует для города. И вот тут появлялась закавыка, из-за которой я две ночи не спала: Мельника не нужно было восстанавливать. Он не забыт до конца. Он числился. Обходной лист лежал на столе у Терентьева. Табель уходил в область. За табель Мельник расписывался сам, лично, в предпоследний день своей жизни, — и это была его подпись, вот она, родная, с завитушкой, какую ставят люди, которых в детстве учили писать красиво.
— Оформляем приёмку, — сказал Грошев. — Терентьев подпишет, что работы сдал, работы принял, замечаний нет.
— Он не помнит, кто сдавал.
— Это не требуется, — сказал Грошев. — По инструкции не требуется. В акте приёмки прописано четыре строки: объект, объём, стоимость, стороны. Про сознание там нет ни слова. Это, если хотите, ваш случай, только наоборот: я-то думал, что без сознания человека не сосчитать, а выяснилось, что как раз с человеком сложнее.
Утром мы пошли к Терентьеву с актом.
Терентьев читал долго, потом ещё дольше смотрел на фамилию, потом сказал то, что говорят почти все:
— Я не помню такого в бригаде.
— Значит, вспомните на сдаче, — сказал Грошев ровно. — Либо у вас будет наряд на сто сорок восемь человеко-часов и отсутствующий исполнитель. За отсутствующего исполнителя отвечает прораб.
Терентьев взвыл. Он выл про отчётность, про область, про то, что кто-то опять ставит ему палки в сдачу объекта, и весь этот вой был мне даже приятен, хотя я не люблю спектаклей.
— Или, — сказал Грошев, — вы просто подпишете четыре строки и отпустите человека домой.
— Домой?
— Домой, — сказал Грошев. — У него пес на остановке сидит.
Терентьев подписал. Он подписал быстро и зло, как люди подписывают то, чего не понимают, но что им выгодно, и это была самая честная подпись из всех, что я видела за неделю.
Я приехала на Пойменную к 19:30.
Рем сидел на остановке. Автобус пришёл в 19:40 — и из него вышел человек. Шёл он странно, как ходят люди, которые не помнят, куда шли, но помнят, что шли домой. Пёс пошёл ему навстречу и не лаял. Пёс в таких случаях никогда не лает: он узнаёт раньше всех.