18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Надежда Чародейская – Снимок, который опоздал (страница 2)

18

А сон, между тем, был вещий, потому что Сытиков, хоть и лёгкий, а всё-таки вернулся, и вернулся не во сне, а на карточке, на пасхальной, где стоял в заднем ряду и улыбался, как человек, который знает, что его уже похоронили, а он всё ещё жив, и не знает, что с этим делать. Ефим проснулся, перекрестился и выпил стаканчик, чтобы сон забыть. И забыл. А Сытиков, между тем, не вернулся. По крайней мере, до весны.

Глава первая. Покойник на пасхальной карточке

Сентябрь в тот год пришёл в Петербург рано и сразу с дождями, с мокрыми листьями на Загородном и с тем особенным, осенним светом, от которого в ателье у Вересова всё кажется чуть печальнее, чем есть. Вересов, впрочем, осени любил. Говорил, что осенью свет честный: не льстит, как летом, и не врёт, как зимой при лампах, а показывает человека таким, какой он есть — с морщинами, с мешками под глазами и с тем, что у него внутри. Макар, слуга, на это ворчал, что свет, может, и честный, а вот заказчики осенью — самые тяжёлые: сниматься не хотят, говорят, «лицо, барин, от дождя опухло», а платить хотят меньше.

В то утро в ателье было тихо. На Загородном моросил дождь, в приёмной пахло сырой шерстью от шинелей, которые Макар сушил у печки, и проявителем, который Вересов с утра разводил для новой партии пластин. За окном, внизу, громыхали пролётки, и редкие прохожие, подняв воротники, спешили мимо, не глядя на вывеску «Фотография С. И. Вересова».

Вересов сидел в тёмной комнате, при красном фонаре, и проявлял вчерашний заказ — семейство какого-то чиновника с Литейного, снявшееся в полном составе, с бабушкой, с детьми и с попугаем, который, как нарочно, в момент съёмки чихнул и вышел на карточке смазанным пятном. Вересов, впрочем, попугая вытянул: проявил так, что пятно стало похоже на хохолок, и заказчик, глядишь, останется доволен. Он любил такие мелочи — вытянуть из негатива то, что другие бы выбросили. Макар возился в приёмной, натирал сукно на аппарате и всё приговаривал, что «нынче, барин, опять без дела сидим, а ведь осень — пора, когда люди женятся, а женятся — снимаются». Вересов не отвечал: он знал, что Макар ворчит не от злости, а от скуки, и что скука эта пройдёт, как только в дверь кто-нибудь войдёт.

И кто-нибудь вошёл. Вошла, как всегда без стука и как всегда с газетой, Лиза Каптелева — дочь переплётчика из соседней лавки, девица бойкая, круглолицая, с двумя косицами, вечно выбивавшимися из-под платка, и с тем непобедимым любопытством, какое бывает только у людей, выросших за прилавком, где всякая новость — товар. — Сергей Ильич! — закричала она с порога, размахивая газетой так, что с неё полетели капли дождя. — Вы только послушайте, что пишут!

Покойник воскрес! Макар, уронив тряпку, перекрестился. — Тьфу ты, Лизавета, — сказал Вересов, не поднимая головы от ванночки. — У меня тут попугай только что воскрес, а ты уже с покойником. Нельзя ли потише?

У меня пластина. — Да какой попугай! — Лиза подскочила к тёмной комнате и сунула газету прямо под красный фонарь, так что буквы на ней стали кровавыми. — Вот, читайте! «Загадка Лиговки!

Купец Сытиков, похороненный в январе, вышел на пасхальной карточке живым!»

Вересов, поморщившись оттого, что Лиза засветила ему проявитель, вынул пластину, опустил её в фиксаж и только тогда взял газету. Газета была «Петербургский листок», вчерашний, с размытыми от дождя буквами, и на третьей странице, среди объявлений о «продаётся рояль» и «потерялась собачка», была заметка, обведённая Лизиным карандашом, синим, жирным. Заметка называлась «Живой покойник с Лиговки» и была написана тем особенным, газетным языком, от которого у Вересова всегда сводило скулы. «Почтенная публика! — писала газета.

— Невероятный случай! В январе сего года купец 2-й гильдии Федот Парфёныч Сытиков, известный мучной торговец с Лиговки, был похоронен на Волковом кладбище при большом стечении народа, в закрытом гробу, от тифозной горячки. Гроб, по словам очевидцев, своими руками опускали в могилу сын и приказчик покойного. И вот, в апреле, на пасхальном завтраке, устроенном лиговскими торговцами в складчину, фотографом Фельдманом была снята групповая карточка, на которой, к ужасу и изумлению, в заднем ряду стоит — живой Федот Парфёныч! Стоит, улыбается, в том же сюртуке, в каком его, по словам вдовы, и хоронили!

Карточка сия ныне продаётся в ателье Фельдмана на Лиговке, и всякий желающий может убедиться собственными глазами: покойник воскрес!»

Вересов прочёл заметку раз, другой, третий, потом отложил газету и посмотрел на Лизу. — Ну? — спросила Лиза, блестя глазами. — Что скажете? Воскрес?

— Воскресают, Лизавета, только в Евангелии, — сказал Вересов, откидывая прядь назад тем самым привычным жестом, от которого Макар звал его «барином с гребнем». — А на Лиговке — либо не хоронили, либо не снимали. Третьего не дано. Свет, он ведь, как и смерть, — вещь точная. Ежели на карточке человек вышел, значит, стоял он перед аппаратом.

А ежели его в январе хоронили — значит, в апреле он перед аппаратом стоять не должен. Стало быть, кто-то тут напутал: либо могильщики, либо фотограф. И чую я, что напутали могильщики. — А вы бы глянули карточку? — спросила Лиза, уже зная ответ.

— Гляну, — сказал Вересов. — Макар, шубу. — Опять на ночь глядя? — проворчал Макар, подавая шубу. — Только давеча говорили, что осень честная, а сами — на ночь глядя, по дождю, за покойником.

— Не за покойником, Макар, — сказал Вересов, натягивая шубу. — За светом. Покойник, он, знаешь, сам по себе не ходит. Его либо носят, либо снимают. А вот свет — он, случается, и воскрешает.

Только воскрешать надобно вовремя. И, взяв газету, вышел на Загородный, где дождь уже кончился, и на мокрой мостовой, отражаясь, расплывались фонари — по два огня в каждом, как на той, первой карточке, с которой всё и началось в прошлом деле. Ателье Фельдмана на Лиговке было не чета ателье Лемке на Литейном. Ателье Фельдмана, с его дешёвым лаком, с его быстрыми аппаратами, с его карточками лиговских торговцев, которые глядели в объектив с тем выражением, с каким глядят люди, которые заплатили три рубля и хотят, чтобы за три рубля их сняли «как господ», — ателье это знал Вересов давно, ещё с тех пор, когда сам начинал на Лиговке, и уже тогда заметил, что в ателье этом, как и в любом другом, — главное не аппарат, а человек, который за аппаратом стоит, и что ежели человек за аппаратом — вор, то и карточка выходит воровская, а ежели честный, то и карточка — честная, с отрубленным мизинцем и с мучной пылью в бороде. Если у Лемке пахло стариной и пыльными амурами, то у Фельдмана пахло новой краской, дешёвым лаком и тем особенным, бойким духом, какой бывает в заведениях, где снимают много, быстро и недорого.

На стенах, в рамках попроще, висели карточки лиговских торговцев, их жён, их детей и их приказчиков, и все они глядели в объектив с тем выражением, с каким глядят люди, которые заплатили три рубля и хотят, чтобы за три рубля их сняли «как господ». Фельдман, человек молодой, с бородкой клинышком и с быстрыми, бегающими глазами, встретил Вересова с той почтительностью, с какой молодые фотографы встречают старых, когда хотят у них чему-нибудь научиться, и с той настороженностью, с какой торговцы встречают сыщиков. — Господин Вересов! — воскликнул он, увидев гостя. — Сам Сергей Ильич!

Сыщик с фонарём! Наслышан, наслышан! Вы про нашего покойника? — Про вашего, — сказал Вересов, снимая шляпу и оглядываясь. — Покажите карточку.

Ту самую, пасхальную. Фельдман засуетился, полез в ящик, вынул плоский конверт, из конверта — карточку, большую, кабинетного размера, на плотном картоне с тиснением «Фельдман и Ко, Лиговка, д. 73». Вересов взял её, подошёл к лампе и стал смотреть. Карточка была снята на улице, во дворе мучного склада, — это видно было по мешкам с мукой, сложенным у стены, и по новой вывеске, ещё яркой, не закопчённой: «Мука Сытикова и К°, с 1884».

За столом, длинным, покрытым клеёнкой, сидели и стояли лиговские торговцы, человек двадцать, в сюртуках, с бородами, с кружками в руках, а на столе, среди кружек, стоял кулич с бумажной розой и пасхальный барашек из масла. Всё, как на пасхальном завтраке. А в заднем ряду, у самой стены, чуть в стороне от всех, стоял человек — кряжистый, бородатый, в тёмном сюртуке, с цепочкой поперёк жилета, и улыбался в объектив той самой, чуть кривоватой улыбкой, какой улыбаются люди, которые не умеют улыбаться, но очень стараются. И у человека этого на левой руке, которой он держался за край стола, не хватало фаланги на мизинце. Вересов смотрел долго, потом вынул лупу, ту самую, большую, в роговой оправе, которую носил в кармане жилета, и стал разглядывать лицо, руки, тень.

Тень от человека падала на мешки с мукой плотно, чёрно, без прозрачности. Сюртук был не сквозной, а плотный, с пуговицами. Цепочка блестела. Улыбка была живая, чуть смущённая, как у человека, который попал в кадр случайно и теперь не знает, куда девать глаза. — Ну-с, что скажете?

— не выдержал Фельдман. — Монтаж? Я, честно говоря, сам испугался, когда печатал. Думал, может, пластина старая, след какой…

— Не монтаж, — сказал Вересов, не отрываясь от лупы. — И не след.