реклама
Бургер менюБургер меню

Надежда Антонова – От отца (страница 8)

18

Тима решил увести сестру подальше и уже потом позвать папу и разобраться, но пока он думал, как бы все по-умному сделать, Анечка решительно выдернула пухлую мягкую ладошку из его не менее пухлой и мягкой, но побольше, схватила увесистый камень и кинула им в кошачьих мучителей, попав одному по ноге. Тима остолбенел. Пострадавший вскрикнул, резко обернулся и получил еще одним камнем в живот. Одно дело никому не нужный котенок (выросший в красивую пушистую Тоську, весело подмигивающую утерянным в каком-то неведомом бою глазом), и совсем другое – опрятно одетая маленькая девочка. Запустить булыжником в двухлетнего ребенка потерпевший так и не смог, и вся дворовая малолетняя братва накинулась на Тиму. Каждый раз, когда Тимофей отражался в зеркале, тот день напоминал о себе слегка смещенным влево носом и небольшим шрамиком под правой бровью.

Наташа относилась к учебе легко и могла позволить себе прогулять школу. За это ее никто не ругал, а папа даже иногда писал подложные объяснительные записки учителям. Медленный и усердный Тима честно зарабатывал свои пятерки, а вот у Антона случалось по-разному. До восьмого класса он был лучшим учеником в параллели, победителем краевых олимпиад, имел второй разряд по боксу, что позволило ему избежать репутации ботаника. В восьмом классе Антон влюбился в Свету Ковалевскую, рано оформившуюся девушку, у которой уже был опыт любовных отношений. Их первое свидание, к полному ужасу Ани, состоялось дома у Тимофея. Когда об этом узнал Павел Евгеньевич, он лихо подмигнул Антону и делано ласково спросил: «Что, сынок, целки нормальной не нашел? Рано же ты на проституток стал зариться…» Антон, обычно молчавший, задрожал губами и просипел: «Заткнись и проси прощения!» Павел Евгеньевич с удивлением и брезгливостью обернулся на сына: «Ну, давай мне еще филологию тут разведи, а я перед твоей шалавой расшаркаюсь… Я тебе кто, отец или как?» Антон побагровел, тяжело задышал, сжал челюсти и, насколько мог размахнуться, швырнул в Павла Евгеньевича трехкиллограмовой правдой: «Или как, мудак хренов».

Павел Троцкевич вырос в детдоме, куда он попал в возрасте шести лет после очередной пьяной ссоры матери с отчимом. Дядя Костя был человек незлой, сожительницу не бил, умело чинил мебель и мастерски белил потолки, вкусно готовил борщ по-украински и картошку на свином сале, к пасынку относился хорошо и смешно называл его волосатой мышью или небритым хомяком, но когда водка затопляла в нем все человеческое, становился страшным. Того, как он разбил пустую бутылку о голову тощего неухоженного пацана, а потом выкинул его со второго этажа, дядя Костя не помнил. Перепуганного ребенка отвезли в больницу с сотрясением мозга и переломами руки и ноги, мать, веселую и озабоченную алкоголичку, лишили родительских прав, а дядю Костю отправили в тюрьму на два года.

В детдоме было плохо, но относительно безопасно, если считаться с местными порядками. Мать приехала к нему два раза, один раз привезла яблок, второй раз заявилась с бутылкой портвейна и попросила принести закуски из столовой. Через два года из тюрьмы вышел дядя Костя и в первый же вечер ее зарезал. Больше родственников у Паши не было, бежать некуда, надеяться не на кого. Он, к неудовольствию других детдомовцев, которые подкарауливали в темных углах, били, оттягивали ему дряблую резинку на рваных трусах, выливали туда воду, вопя потом на весь коридор: «Засыкашка, засыкашка!», начал учиться, зло и остервенело, по возможности отражая нападки таких же, как он, брошенных детей. Таких же, да не таких! Паше часто приходилось отбрыкиваться от пока еще одерживавшей верх детдомовской шушвали (как называл дворовых драчливых пацанов дядя Костя), и он начал задумываться, чем один человек, попавший в какую-то ситуацию, отличается от другого. Умением делать правильные выводы. И он, Пашка-засыкашка, эти выводы сделал!

Окончив школу и политехнический институт, Троцкевич по распределению пришел работать на аппаратурно-механический завод, влился в цеховую жизнь, играл в домино со старыми работягами, ходил с мужиками в курилку, время от времени щупал наладчицу из пятого цеха, но наладчица неожиданно вышла замуж за летчика. Троцкевич с горя женился на кассирше из заводской столовой, дослужился до мастера, потом до главного специалиста и, наконец, до начальника бригады. Павел Евгеньевич считал, что во всем должен быть раз и навсегда заведенный порядок, правила устанавливаются, чтобы их выполнять, здоровая конкуренция позволяет человеку добиваться поставленных целей, с детьми и женщинами бесполезно разговаривать, им надо давать указания. Только вот последнее к его жизни отношения имело мало. Несколько раз пойманная на месте бурного левака кассирша, несмотря на угрозы придушить ее вместе с опарышем, выждала предусмотренный природой срок и родила Антона, поклявшись мужу на новой мебели, что это его ребенок, – и не соврала. Но Троцкевич был не из тех, кого можно за чуб водить, как теленка, он четко понял, что женщины с самого начала повернулись к нему не той стороной, и развернуть их вспять, как реки, видимо, уже не получится. А поскольку во всем нужен порядок, кто-то должен за это ответить.

Первая попытка взбунтоваться была предпринята Антоном в детском саду. Ему очень нравилась песня «Пора-пора-порадуемся на своем веку…» и не нравилось засыпать одному в темной комнате. Он посильнее прижал к себе лопоухого мягкого зайца, которого мама тайком от отца давала ему с собой в кровать, и запел смешным детским басом, немного подражая Боярскому. В комнату зашел отец и резко включил свет. Зайца отобрали, а над кроватью появился листок с первым правилом, которое Антон еще не мог прочесть: «В постели не петь». К восьмому классу список правил вырос до пятидесяти пунктов. При несоблюдении одного из них Антон должен был переписать все пятьдесят и предъявить Павлу Евгеньевичу оба списка. Старый список шел в мусорную корзину, а новый вешался над кроватью. Когда в восьмом классе Антон на неделю исчез из дома и позже школьный психолог напрямую спросила про насилие со стороны отца, Антон растерялся и промолчал. Павел Евгеньевич, конечно, срывался иногда, мог дать подзатыльник, грубо ткнуть кулаком в спину. Но можно ли считать это насилием? К тому же самым обидным было все-таки не это.

Рисовать Антон любил всегда. Когда в детском саду воспитательница ставила перед ним грязноватый пластиковый стакан с цветными карандашами и выдавала плотный белый лист бумаги, он смешно хмурился, проверял каждый грифельный заостренный кончик, пытаясь расшатать его пальцем, и если грифель вдруг вываливался, просил точилку, крутил в ней карандаш до появления кружевной деревянной трухи, опять пробовал кончик и только потом начинал рисовать. Получалось хорошо. Собаки были собаками, лошади лошадьми, у кораблей имелись мачты, паруса и палубы, у людей были руки и ноги пропорциональной длины. Даже стоявшее дальше другого дерево было меньше по размеру и располагалось чуть выше у основания, чем предыдущее.

Дома Антон рисовал на всем, что попадалось под руки. Худосочные альбомы быстро заканчивались, так что в ход шла даже грубая серо-коричневая оберточная бумага, которую приносила с работы мать. Как-то раз Павел Евгеньевич увидел разрисованный Антоном техпаспорт на только что купленный холодильник Саратов. Павел Евгеньевич потряс техпаспортом в воздухе, будто бы пытаясь угадать его вес, размахнулся и хлестко прошелся по затылку сына его же рисунками. «Ты смотри, мать, какого художника-мудожника родила! – Павел Евгеньевич приосанился, выпятил нижнюю губу и сделал вид, что внимательно рассматривает двух держащихся за руки человечков, одного побольше, а другого поменьше. – Такого намазюкал, аж тараканы в обморок падают. Может, нам его в школу специальную отдать, где красками гадить учат? А то вон имущество попортил. Заодно и болтаться без дела, как глист в кишках, не будет».

В школе искусств Антону нравилось даже больше, чем в общеобразовательной. Он часто оставался после занятий, сидел в библиотеке и рассматривал альбомы русских и советских художников, рисовал, сидя в коридоре на ученическом сломанном стуле с низкой спинкой, а иногда ходил и рассматривал развешенные по стенам и заученные наизусть работы выпускников. Если дома он в основном делал домашние задания, то в школьном коридоре, где его по вечерам никто не тревожил и не выгонял, он рисовал все, что хотел. Легко справляясь с академической программой, Антон начал экспериментировать с формой и цветом. Он мог так же, как Мартирос Сарьян, выкрасить горы в желто-зеленый или оранжевый, а увидев работы Василия Кандинского, нарисовал отца без глаз с огромной прямоугольной разломившейся на две части головой, из которой торчали крупные штыри, маленьким треугольным туловищем, круглыми руками и ногами, но показывать не стал.

Когда Антон сказал, что хочет стать художником, Павел Евгеньевич захохотал. «Вот придумал, они ж все там не туда это самое, – и Павел Евгеньевич постучал кулаком одной руки о ладонь другой. – Ну, помазюкал, карандашиками повозил и уймись. Или ты нас с матерью позорить будешь и всю жизнь красками чавкать? Мужицкая должна быть профессия, чтоб настоящее дело, а не горшки ночные расписюкивать». Но именно «чавкать» красками Антон больше всего и хотел.