Мухаммед Диб – Большой дом. Пожар (страница 55)
Трудно сказать, в какой мере Лалла отдавала себе отчет в собственном плутовстве — плутовстве, которое внушалось ей добротой. Надо сказать к ее чести, что для вящей убедительности она и сама ела с ними этот хлеб — так же охотно, как это полагалось им.
Айни, глядя на ухищрения Лаллы, думала, что она обладает даром делать эти объедки приемлемыми. Дети садились за стол без протеста. Айни казалось, что она понимает Лаллу.
Иногда — но далеко не часто — тетка клала в салфетку немного муки, из которой Айни пекла хлеб в тот же день. Этот свежий хлеб она распределяла экономно. Дети получали лишь ничтожную порцию с большим количеством распаренного черствого хлеба. Иной раз Лалла приносила немного кофе, или два больших куска колотого сахара, или остатки обеда в котелке — правда, немного прокисшие. Иногда — фрукты, уголь…
Впрочем, Омар предпочитал есть эти остатки, чем рыться вместе с другими детьми в мусорных ящиках. Мальчики тут же пожирали найденные объедки. Омар и не думал презирать их за это, при случае он и сам поступил бы таким образом, но его удерживал стыд. А ведь не только дети, но и многие мужчины поддерживали свое существование отбросами, подобранными на свалке.
Люди устраивали настоящие экспедиции в те места, где муниципальные фургоны сваливали свой груз. На подступах к свалке, где возвышались целые холмы, можно было увидеть какие-то странные, как порождение кошмара, поселки, выросшие на отбросах, словно ядовитые грибы. Их обитатели искали в этих грудах мусора средства к существованию; они снимали сливки с того, что привозили фургоны. На этих же свалках они доставали себе мебель.
Выходя из дому, Омар уносил с собой ломоть хлеба. Это вошло у него в привычку; он старался так устроиться, чтобы в любой час дня иметь при себе хотя бы кусочек. Он съедал его на улице, отщипывая по крошке от ломтя, лежащего в кармане.
Айни давно подозревала, что он таскает из дому хлеб. Как только он возвращался, на него градом сыпались упреки. Хотя Айни запирала ковригу хлеба в крашеный деревянный сундук, она все же каждый раз спохватывалась, что хлеб убывает.
Бегая по улицам города, Омар обычно делил свой ломоть на две части: мякоть и корку. Мякоть была хлебом, корка же в его воображении становилась мясом, шоколадом, чем угодно… Таким образом, он ел хлеб с чем-нибудь вкусным.
Каждый кусочек он отнимал у других — у своих голодных сестер, у тяжко трудившейся матери. Но как быть? Он голоден. Он убегал на улицу, чтобы они его не видели.
У первой же колонки он останавливался и подставлял рот под струю воды. Напившись, продолжал свой путь.
Мальчик не хотел оставаться дома. Многие жильцы только делали вид, что едят: пусть, мол, соседи думают, что они ни в чем не нуждаются.
Мальчишки бродили по улицам в одиночку, как и он, или резвились целыми ватагами; завидев полицейских, которые охотились за ними, они убегали. Облаченные в старые куртки с слишком длинными, засученными у кисти рукавами, шлепая большими мужскими башмаками, бледные, черноглазые, они смотрели странным взглядом на вещи и на людей. Эти резвые дети то и дело вступали в драку, гонялись друг за другом. Травимые, преследуемые горожанами, они часто обращались в бегство, чтобы спастись от какого-нибудь сердитого прохожего. Все они более или менее открыто нищенствовали и, конечно, воровали. Европейцев — мужчин, женщин, детей — они рассматривали с тем сосредоточенным вниманием, которое делало их старше своих лет. Они инстинктивно подмечали все: новые костюмы, чистые и здоровые тела, весь облик этих людей, не знающих голода, дышащих радостью жизни, уверенностью, что они находятся под защитой и покровительством, их вежливость, воспитанность, деликатность, которые они носили точно праздничный наряд. Дети европейцев обычно взирали на арабов с некоторым страхом. Ведь родители часто говорили, чтобы утихомирить их: вот позову араба, он тебе задаст!
Омар понял в конце концов, что сам смотрит на европейцев так же, как и его товарищи. Своим взглядом он как бы хотел им крикнуть что-то. Европейцы вечно жили под огнем этих пристальных взглядов.
Без сомнения, все эти дети, слишком рано созревшие, растратят с годами свою живость под тяжестью однообразного и нищенского существования, невежества, постоянной усталости, пьянства, тюремного заключения… А может быть, судьба этого поколения будет иная…
Но пока перед этими живыми и молчаливыми детьми неумолимо вставал мир цепей и запретов, силу которых они чувствовали на себе, не понимая ее. Они сбегались со всех концов города, движимые внутренним жаром и невысказанными желаниями. Если им бросали какие-нибудь жалкие вещицы — пустые коробки, сломанные игрушки, рекламные проспекты, они впадали в живейший восторг; они вырывали их друг у друга с яростью, которая придавала этим безделицам огромную ценность, ценность какого-то идеала. Тот, кому после ожесточенной борьбы доставался такой предмет, недаром размахивал им, как победным трофеем.
Омар мог играть сколько душе угодно, свободно расходовать свои силы; вся его жизнь становилась вызовом, чистейшим вызовом. Неумолимый инстинкт был неизменно настороже, предупреждая его против всех и вся. Он не принимал существования, которое предлагала ему судьба. По какой-то необъяснимой причине то, что он смутно угадывал за этим узким кругом жизни, казалось ему более важным, более необходимым. Находясь среди своих, он был убежден, что не сумеет осуществить эти мечты. А без своих — отказывался их осуществить. Он не намеревался отступаться от того, что ему грезилось, но чувствовал, что там, где своих не будет, он сам окажется чужаком. И когда Омар, вне себя от гнева и отчаяния, искал убежища в объятиях Большого дома, он как будто проникал в огромную трепещущую душу своей страны. Детство спадало с него; он весь был порыв возмущения, весь — крик среди других порывов возмущения и криков.
Часто, гонимый любопытством, Омар убегал от детей своего квартала. Как-то раз мальчик, покинув товарищей, стал бродить в районе крытого рынка; потом сел на площади Мэрии на одну из скамей. По этой обсаженной тенистыми платанами площади во всех направлениях сновали прохожие. Один из них подошел к Омару: европеец, с ним — мальчик. Омар, с удивлением глядевший на француза и его ребенка, хотел, уступая смутному чувству страха, встать и уйти. Но человек предложил ему сопровождать его на рынок, чтобы отнести покупки.
Нередко бывало, что Омара окликали тем особым способом, каким европейцы обычно обращаются к туземцу, когда зовут его: пст! пст! Он оборачивался, чтобы узнать, чего от него хотят. Обычно ему делали знак: отнеси!
Держа за руку своего мальчика, француз долго и нерешительно смотрел на Омара. Тот воспринял этот взгляд, как невыносимый ожог; его пронизало внезапное чувство стыда и унижения. Он залился краской. Омар уже говорил немного по-французски. Он сумел бы сказать, что он не носильщик или что он не желает, чтобы его принимали за такового. Но не смог произнести ни слова. Он вдруг перезабыл все, что знал по-французски.
Кончилось тем, что он выговорил сдавленным голосом:
— Да, сударь.
Но француз уже начал смотреть на него с недоверием. Он спросил, сколько Омар возьмет с него.
— Сколько дадите, сударь, — ответил Омар.
Господин как будто успокоился, он предложил Омару последовать за ним и его сыном.
— В таком случае идем, — сказал он.
Придя на рынок, где покупатели были по преимуществу французы, господин наполнил овощами и фруктами сетку, которую нес Омар. Такими овощами и фруктами, каких и в помине не было на мусульманском рынке.
Сетка стала тяжелой, как свинец. Ребенок, напрягая все силы, храбро нес свой груз. Он шел, согнувшись, за двумя европейцами.
Господин помог Омару взвалить сумку на плечо и предложил ему шагать впереди.
Омар пошел, не говоря ни слова и думая только о том, чтобы удержать в равновесии свою ношу. Теперь он боялся повстречать какого-нибудь товарища, который увидел бы его в роли носильщика. Его донимали бы в школе насмешками. Чувство глубокой печали легло ему на сердце.
Сделав крюк, чтобы зайти в бакалейную лавку, они наконец добрели до виллы. Сначала вошел господин со своим сыном, а затем Омар. Человек следил за ним, неуклюже расставив свои короткие ноги. Он достал из жилетного кармана монету, которую сунул Омару, будто милостыню. Один франк. Мальчик не знал, принять эту монету или отказаться. Он ничего не сказал. Господин казался довольным. Он спросил у Омара:
— Как тебя зовут? Что делает твой отец?
Он предлагал вопросы рассеянно, с отсутствующим видом. Говорил, чтобы говорить.
Омар ответил, что отец его умер.
— Сколько тебе лет? — продолжал господин.
— Одиннадцать.
Взгляд француза упал на сына, который стоял в передней. В руках у него была большая книжка с картинками.
— Ты видишь, Жан-Пьер, — сказал господин, — этот мальчик почти твой ровесник.
Обернувшись к Омару, он спросил:
— Где ты научился говорить по-французски?
— В школе, сударь.
— А, ты ходишь в школу!
— То есть… ходил…
Оправившись от смущения, Омар продолжал:
— Но пришлось оставить учение.
— Надо жить, — глубокомысленно произнес господин. — Ты видишь, — снова сказал он, обращаясь к сыну, — этот мальчик не может ходить в школу, потому что должен работать…