Мухаммед Диб – Большой дом. Пожар (страница 21)
Ее вопрос был похож на стон, и детям показалось, будто какая-то пелена покрывает лицо Мансурии и оно становится все более и более серым. Ошибки быть не могло — виною этому был голод. Если погрузиться в этот туман, наступает минута, когда уже нет сил от него освободиться. Омар знал это. Знали и все те, кто когда-нибудь голодал. Стоит туману окутать вас, как вы перестаете чувствовать даже голод. А через минуту завеса разрывается, и все кругом предстает перед вами в ослепительном сиянии: мир оказывается совершенно иным, чем тот, который вы оставили, опускаясь в эту немую недвижную муть.
Сестричка перестала стонать. Она, очевидно, дошла до того состояния, когда туман вдруг рассеивается и спокойная вселенная начинает сверкать всеми цветами радуги. Неверным движением сестричка пыталась снять с себя ей одной заметную паутину. Слабая дрожь пробегала по ее телу. Наконец она оперлась руками о стол. Все увидели, что она хочет встать.
Она вздохнула:
— Да, нужно…
Никто не понял, что было нужно.
Дети, оставшиеся с ней наедине, не знали, что сказать.
Неведомое, нахлынувшее со всех сторон, заполонило все кругом.
Отчаяние Мансурии перелилось через край и передалось детям. Они никогда не думали, что оно может быть таким глубоким.
Если жизнь — привычка, то с каких же пор мы привыкаем жить? Бывает, что с привычкой хочется расстаться. Но с этой минуты жизнь уже проходит мимо нас.
Да, вот что она хотела сказать!
Ей больше нечего было ждать, сестричке, даже бояться нечего. Старость похожа на сон. Сестричка спала и видела во сне жизнь. Ее тело стало ссыхаться. Эта старая женщина уже не походила на самое себя.
Она хотела сказать и об этом, но ничего не сказала.
В эту минуту появилась Айни с глиняной миской. Кончиками пальцев она осторожно держала ее за ручки. От миски шел пар. Они знали, что в ней рис, сваренный на воде со слезинкой масла. От этого он становился несколько клейким, но что за беда! Они не придавали значения таким пустякам. В рисе был чеснок, много чесноку, сладкий перец, возможно, помидоры, а также лавровый лист. Бог мой, как это должно быть вкусно! Миска могла уместиться на ладони, а их шестеро. Проклятие! Если бы только у них был хлеб! Они могли бы брать немножечко риса и заедать его хлебом.
— Когда так ешь, то давишься, — объяснила Ауиша. — Но наплевать. Была бы еда — ею не жаль и подавиться.
Сестричка была вполне права, говоря, что подчас в голову приходят странные мысли.
Но Омар думал:
«Мысли приходят, это верно. Но в них нет ничего странного. Мысли о том, что нам надоело голодать, что с нас этой жизни хватит. Мы хотим знать, как это получается и почему. Разве это странные мысли?»
А может быть, они все же странные? В одной этой комнате находится шесть человек, которых гложет голод. Мы не считаем других, тысяч, десятков тысяч людей, живущих в городе, во всей стране. Хочешь не хочешь, а странные мысли появляются.
«Нет ничего особенного в том, что шесть человек хотят есть. Голод — это понятно. Голод есть голод, ни больше ни меньше».
Так в чем же дело? А в том, что Омару хотелось знать причину голода. Как будто все просто, но почему же одни люди едят, а другие — нет?
Увидев по возвращении из кухни сестричку, Айни на секунду остановилась в нерешительности с миской риса в руках. Затем она подошла к столу, вокруг которого уже разместились дети.
Бедняки очень чутки. Сестричка сделала усилие, чтобы подняться. Она встала, слегка пошатываясь, и повернулась к детям. У нее было отсутствующее выражение лица. Нетвердой походкой она сделала несколько шагов по направлению к выходу. Вот она подошла к занавеске; солнце просвечивало сквозь ткань, усеянную полинявшими цветами. Взявшись за край, сестричка остановилась и обвела всех взглядом. Ее голова все более и более наклонялась вперед. Сестричка собиралась проскользнуть под занавеску, которую едва могла приподнять. Она почти перегнулась пополам. Можно было подумать, что у нее колики и она скорчилась от боли.
— Я много говорила сегодня, слишком много. Простите меня, — прошептала она. — Но не надо меня удерживать. Я уже вас поблагодарила. Я уже с вами простилась. Мне пора идти.
Когда она замолчала, никто ей не ответил. Она все еще стояла.
Ей хотелось уйти, но что-то ее удерживало. Ее взгляд время от времени останавливался на Айни, сидевшей с детьми у стола.
— В самом деле? — вырвалось у Айни, как приглушенная жалоба.
Сестричка отвернулась.
Никто из детей ничего не сказал.
Омар хотел ее позвать, но издал лишь какой-то хриплый звук. Да, и он тоже. Он бормотал: «Гм, гм…» — и не мог освободиться от опутавшей его паутины. Ауиша и Марьям не проронили ни слова.
Айни, следившая взглядом за сестричкой, оперлась рукой об овчину, как бы собираясь встать и удержать Мансурию. И у нее действительно было такое намерение: удержать гостью, усадить ее среди детей.
«И это все? Мать не просит ее остаться», — думали дети.
Ни один из них не раскрыл рта. Что они могут сделать, если мать молчит? Бог мой, чего же они боятся? Оставить ее обедать? Разве рису не хватит на всех?
— Оставайся, сестричка, — сказала Айни. — Ты не можешь уйти, когда обед уже подан. Оставайся: тебе, наверно, нечего делать дома?
Этот вопрос был задан просто из вежливости.
— Не уходи, — продолжала Айни. — Если еды и маловато на всех, это неважно. Здесь ты или нет, обед все равно готов и подан. Будет ли нас пятеро или шестеро… Ты нам доставишь удовольствие, если останешься, — добавила она, окидывая взглядом детей. В этом взгляде была странная улыбка. — Дети будут рады, если ты останешься.
Омар вздохнул. Айни вновь стала ее уговаривать:
— Оставайся, тебе нечего делать дома. Если еды и не так много, это неважно. Ты нам доставишь удовольствие… Дети будут рады…
Казалось, Айни никак не может довести свою мысль до конца. Она говорила, чтобы говорить. Она говорила, быть может, для собственного успокоения. Ей, очевидно, было приятно говорить. Это было заметно. На сердце становилось легче.
Мансурия что-то зашептала, как бы обращаясь исключительно к Айни. Но вдруг все разом громко заговорили; никто не расслышал ее слов. По выражению лица сестрички можно было догадаться, что ей хочется объяснить, почему ей надо уйти. Но никто не уловил этого выражения. Все это, думалось им, опять какие-нибудь отговорки из вежливости.
Теперь они боялись, что она уйдет.
— Да, это так, — вдруг отчетливо произнесла сестричка.
Она направилась прямо к порогу и перешагнула через него; уже за дверью она обернулась, кивнула им на прощание, и занавеска опустилась. Они еще видели сквозь тонкую ткань ее худенькую, судорожно выпрямившуюся фигурку. Было слышно, как она повторила:
— Да, это так.
Все взоры были прикованы к ее тени.
Не двигаясь с места, Айни крикнула:
— Заглядывай к нам.
За последние недели жильцы Большого дома несколько раз подряд слышали сирену: это были учебные тревоги. Недаром говорили, что скоро начнется война. Да, быть войне — все в доме свыклись с этой мыслью. Разговор о войне заходил по всякому поводу. Тот, кто ее начнет, говорили люди, — человек могущественный. Эмблема его — крест со странно надломленными концами, похожий на колесо. Такие кресты были изображены углем и мелом на стенах домов. Встречались кресты-великаны, начертанные смолой рядом с надписью: «Да здравствует Гитлер!» Куда ни глянь, всюду увидишь то же изображение, ту же надпись. Человек по имени Гитлер так могущественен, что никто не посмеет тягаться с ним. И он отправляется на завоевание мира. И будет владыкой всей земли. Этот всесильный человек — друг мусульман: когда он высадится на берег нашей страны, мусульмане получат все, чего пожелают, и счастье их будет велико. Он отнимет имущество у евреев, которых не любит, и прикажет их убить. Он будет защитником ислама и прогонит французов. К тому же он носит пояс, на котором начертаны священные слова: «Нет бога, кроме Аллаха, а Мухаммед пророк его!» С этим поясом он не расстается ни днем, ни ночью. Вот почему он непобедим.
Учебные тревоги вошли в быт. Люди говорили:
— Ну, опять завыла!
И действительно, в воздухе носились протяжные и жалобные звуки сирены.
— Сегодня она что-то простужена!
— Как простужена?
— Ну да, погода-то сырая.
Однако когда сирена заговорила всерьез, всем показалось, что они слышат ее впервые.
Это было в сентябре, под вечер. Омар шел по площади Мэрии, когда вдруг раздался дикий рев. Сирена была установлена на крыше мэрии. Вой начался с низкой ноты, тут же перешедшей в самый высокий регистр. Он взвился к самому небу, как пущенная вверх струя, и, неподвижный, надолго повис там, как будто само небо издавало этот пронзительный звук. Затем сразу замер.
Проходя мимо мэрии, Омар никогда не упускал случая взобраться по одной стороне парадной лестницы, перебежать на другую сторону и спрыгнуть вниз, перемахнув через все ступеньки. На этот раз он замер на верхней ступеньке ошеломленный.
Он еще весь был во власти странного чувства, охватившего его, как только раздался вой сирены. Будто ему внезапно дали пощечину или на него налетел резкий порыв ветра. Но вот мальчик очутился внизу, сердце его сильно билось. Он понесся по улице в паническом страхе. Он видел мужчин и женщин, тоже бежавших куда глаза глядят. Зачем? Куда? Плачущие женщины, вытирая покрасневшие глаза, останавливались, чтобы перекинуться словами, и продолжали свой путь, оглашая воздух рыданиями. Мужчины шли быстрыми шагами. Падали железные шторы. Главные улицы были полны народа; люди спешили — казалось, они идут с какой-то определенной целью. Они шагали молчаливые, с мрачными лицами; некоторые окликали знакомых. В голосах слышалась дрожь, слова звучали неуверенно.