Морис Метерлинк – Том 2 (страница 20)
Величественные голоса больших поэм и трагедий ни что иное, как мистические голоса, не относящиеся к внешней жизни этих поэм или трагедий. Они вырываются на мгновение из внутренней жизни и заставляют верить во что-то неожиданное, чего мы все же ждем с таким нетерпением до тех пор, пока слишком знакомые страсти не покроют их снова своим снегом… В эти мгновения человечество является перед самим собой, как человек перед ликом ангела. Необходимо, чтобы оно как можно чаще являлось перед самим собой для того, чтобы знать, что оно такое. Если бы кто-нибудь из другого мира спустился к нам и попросил нас указать на лучшие цветы нашей души и на свидетельства величия земли, что бы мы дали ему? Иные, не ведая, что делают, принесли бы произведения философов. Я забыл имя того, кто ответил, что он принес бы Отелло, Короля Лира и Гамлета. Но нет, — все это не мы. И мне кажется, что душа наша умерла бы в глубине нашего тела от стыда, ибо ей известно, что ее видимые сокровища не созданы для того, чтобы быть показанными чужеземцу, и состоять из фальшивых камней. Самый смиренный из нас, в минуты одиночества, когда ему известно то необходимое, что знать надо, чувствует, что он в праве иметь своим представителем нечто иное, чем лучшее из художественных произведении.
Мы существа незримые. Мы не могли бы ничего сказать небесному посланнику, не могли бы ему ничего показать; все наше лучшее стало бы внезапно похожим на те бедные, милые фамильные реликвии, которые представляются нам такими драгоценными, когда лежат в глубине ящика, и становятся такими жалкими, когда мы вынимаем их на мгновение, чтобы показать их человеку равнодушному. Мы существа незримые, живущие в глубине себя, и любознательный пришлец уйдет, не подозревая о том, что он мог бы увидать, если в эту минуту не придет на помощь наша снисходительная душа. Но она так сторонится всего мелкого, и так трудно отыскать ее в жизни, что боишься звать ее на помощь.
А между тем она всегда присутствует и никогда не ошибается и не обманывает с той минуты, как входит в свою обитель. Она указала бы неожиданному посланнику на молитвенно сложенные руки человека, на его глаза, полные безыменных сновидений, на его безмолвные уста, и, быть может, тот чужестранец, если он достоин понимать, не осмелился бы больше расспрашивать ее… Но если бы он потребовал других доказательств, она привела бы его к тем, чьи дела почти соприкасаются с молчанием. Она открыла бы двери жилищ, где ютятся немногие полюбившее ее ради нее самой, не заботясь о ничтожных движениях своего тела. Они вдвоем поднялись бы на пустынные горные долины, где сознание повышено на одну ступень и где все, чуткие к себе самим, внимательно бродят вокруг чудовищного кольца, соединяющего видимый мир с нашими высшими мирами. Она дошла бы с ним до крайних пределов человека, ибо именно там, где кажется, что человек кончается, он только начинается. И все существенное и неисчерпаемое находится в невидимом, где он вечно должен сторожить себя. Только на этих вершинах живут мысли, которые душа может признать за свои: только там возникают идеи, похожие на нее и столь же властные, как она сама. Там на мгновение царствует человечество, и эти слабо освещенные острия гор, быть может, единственные светочи земли, обозначающиеся в духовных пространствах. Их отблеск верно передает цвет нашей души. Мы чувствуем, что страсти разума и сердца показались бы чужому взору жалким раздором двух приходов. Но люди, о которых я только что говорил, покинули в своих делах маленькие селения страстей и сказали нечто, что может заинтересовать всех и не принадлежит к приходу земли. Человечество не должно волноваться исключительно в глубине самого себя, подобно стаду кротов. Необходимо, чтобы оно жило так, как будто ему предстоит со временем дать отчет в своей жизни старшим братьям.
Разум, обращенный на самого себя, похож на местную знаменитость, вызывающую улыбку чужеземцев. Есть нечто, что важнее разума, и не он соединяет нас со вселенной. Настало время не смешивать его с душой. Важно не то, что происходит между нами, а то, что живет в нас, что выше чувств и выше ума. Если я представлю мудрости чужеземца только Ларошфуко, Лихтенберга, Мередит или Стендаля, он взглянет на меня так, как я бы посмотрел среди развалин мертвого города на безнадежного буржуа, который стал бы мне говорить о своей улице, о своем браке или о своем ремесле. Какой ангел спросит у Тита, почему он не женился на Веронике, и почему Андромаха дала слово Пирру? Что представит собой Вероника, когда я сравню ее с тем, что есть невидимого в нищей, которая остановила меня, или в проститутке, сделавшей мне знак? Только мистическое слово может временами изобразить человеческое существо. Но душа наша не обитает в этих областях без теней и пропастей. Вы сами, останавливаетесь ли вы там в сокровенные часы, когда жизнь отяготела на ваших плечах? Человек не обитает в этих явлениях, и однако они совершенны. Но о них надо говорить лишь промеж себя и пристойно молчать, если вечером прохожий постучится в нашу дверь. Но если этот же гость застал меня в момент, когда моя душа ищет ключа от своих ближайших сокровищ у Паскаля, Эмерсона или Гелло, или у тех, которые заботились о чистой красоте, я не закрою, краснея, книгу. Возможно, что он сам позаимствует нечто от близкого существа, обреченного на молчание. По крайней мере, он будет знать, что не все мы принадлежали к самодовольным обитателям земли.
IX. Трагедия каждого дня
Существует каждодневная трагедия, которая гораздо более реальна и глубока и ближе касается нашего истинного существа, чем трагедии больших событий. Ее можно чувствовать, но очень трудно показать, потому что это истинно-трагическое не просто материально или психологично. Оно раскрывается не в законченной борьбе одной жизни против другой, не в борьбе одного желания с другим или в вечном разладе между страстью и долгом. Чтобы обнаружить его, нужно показать, сколько изумительного заключается в самом факте жизни, нужно показать существование какой-нибудь души в ней самой, посреди бесконечности, которая никогда не бездействует. Нужно, чтобы за обыкновенной беседой разума и чувств звучал какой-то более торжественный и немолчный диалог, нужно показать нерешительные и болезненные шаги существа, которое приближается к своей правде, к красоте или Богу, или отдаляется от них. Нужно открыть нам тысячу подобных вещей, которые трагические поэты касались лишь мимоходом. Но вот существенный вопрос: нельзя ли попытаться показать прежде всего то, что они показывали нам мимоходом? Все то, что мы, например, слышим за словами короля Лира, Макбета или Гамлета, — таинственные звуки бесконечного, угрожающее молчание душ или богов, вечность, которая ропщет у горизонта, судьбу или рок, которые мы познаем внутренним чутьем, не имея возможности объяснить, почему мы познали их, нельзя ли все это, посредством какого-нибудь нарушения порядка ролей, — приблизить к нам, отдаляя актеров? Разве легкомысленно утверждать, что настоящая трагедия жизни, — трагедия обычная, глубокая и всеобщая, — начинается тогда только, когда то, что называется приключениями, печалями и опасностями, миновало? Разве у счастья руки не длиннее, чем у горя, и разве оно не ближе достигает души человеческой?
Безусловно ли нужно вопить, как Атриды, для того, чтобы в нашу жизнь снизошел вечный Бог, и не является ли Он также посидеть с нами при неподвижном свете нашей лампы? Разве не ужасно наше спокойствие, когда о Нем подумаешь и когда за Ним наблюдают звезды? И в чем обнаруживается истинный смысл жизни — в шуме или в молчании? Не должно ли в то мгновение, когда в конце повести нам говорят: «Они стали счастливы», охватить нас великое беспокойство? Что происходит в то время, как они живут счастливыми? Разве счастье или минута обыкновенного отдыха не скрывают нечто более серьезное и более постоянное, чем волнения страстей? Не тогда ли раздаются шаги времени и многие другие шаги, еще более таинственные? Не тогда ли часы проходят быстрее? Не затрагивает ли все это душу глубже, чем удар кинжала в обыкновенных драмах? Ведь именно тогда, когда человек чувствует себя в безопасности от ожидающей снаружи смерти, и открывает двери своего театра странная и молчаливая трагедия бытия и бесконечности. Неужели, когда я спасаюсь от обнаженной шпаги, существование мое достигает самого напряженного момента? Всегда ли в поцелуе оно бывает всего возвышеннее? Нет ли других моментов, когда слышатся голоса еще постояннее, еще чище? Разве только в бурные ночи расцветает наша душа? Так считалось до сих пор. Почти все наши трагики замечают только жизнь буйную и давно протекшую, и это доказывает, что весь наш театр устарел, и что драматическое искусство запаздывает на столько же лет, на сколько запоздала скульптура. Нельзя сказать того же о хорошей живописи или, например, о хорошей музыке, которые сумели распутать и восстановить черты более скрытые, но не менее важные и удивительные каждодневной жизни. Они уже заметили, что наша жизнь утратила поверхностную живописность, но выиграла в глубине, в интимной значительности, в духовной важности. Хороший живописец не станет больше изображать Мария, победителя кимвров, или убийцу герцога де Гиза, потому что психология победы или убийства слишком и элементарна, и исключительна, а бесполезный шум жестокого поступка заглушает более глубокие, хотя и нерешительные и скромные голоса существ и вещей. Он покажет нам дом, затерянный среди полей, дверь, открытую в конце коридора, лицо или руки во время отдыха: и эти простые образы могут прибавить нечто к нашему сознанию жизни, а это составляет благо, которое нельзя утратить.