реклама
Бургер менюБургер меню

Морис Метерлинк – Том 2 (страница 19)

18

Все, что может быть высказано, само по себе не имеет значения. Положите на одну чашу весов все слова великих мудрецов, а на другую бессознательную мудрость вот этого идущего мимо вас ребенка, и вы увидите, что открытия, сделанные Платоном, Марком Аврелием, Шопенгауэром и Паскалем, не перевесят ни на одну линию великих сокровищ бессознательного, ибо ребенок, который молчит, в тысячу раз мудрее Марка Аврелия, который говорит. А между тем, если бы Марк Аврелий не написал двенадцати книг своих «Размышлений», неведомые сокровища, которые теперь таятся в ребенке, были бы отчасти не те.

Быть может, нельзя говорить обо всем этом яснее, но кто умеет глубоко себя вопрошать и хотя бы одно мгновение жить во всю полноту своего существа, тот чувствует, что это так.

Возможно, что когда-нибудь узнают, почему, если бы не существовало ни Платона, ни Сведенборга, ни Плотина, душа крестьянина, который их не читал и никогда о них не слыхал, не была бы такой, какова она теперь. Но как бы ни было, ни одна мысль никогда не пропадала ни для единой души, и кто укажет на то в нас самих, что живет, благодаря лишь мыслям, никогда, быть может, не выраженным? Есть много ступеней сознания, и наиболее мудрые заботятся только о сознании почти бессознательном, потому что именно оно находится на границе божественного. Увеличить область этого трансцендентального сознания было, по-видимому, всегда таинственным и высшим желанием всех людей. То, что об этом они сами не знают, имеет мало значения, потому что они не знают ничего, а между тем поступают в глубине души так, как поступили бы самые мудрые люди. Правда и то, что большинство людей просыпается для настоящей жизни лишь в то мгновение, когда они умирают. До этого мгновения наше сознание если и растет, то лишь увеличивая необъяснимое вокруг нас. Мы ищем знания, чтобы научиться незнанию. Мы растем лишь по мере того, как растет тайна, нас отягощающая. Мы похожи на рабов, которые могут поддерживать в себе волю к жизни, лишь при условии того, чтобы непрерывно увеличивать тяжесть своих безжалостных оков, никогда однако не теряя надежды…

История этих чудесных оков — единственная история нас самих, так как по существу мы таинственны; все же нам известное нисколько не любопытно. История эта еще не велика; она занимает несколько страниц, и несомненно, что лучшие из нас боялись о ней думать. Как мало людей, осмеливающихся приблизиться к границе человеческой мысли; назовите имена тех, кто пробыл там хоть несколько часов… Многие обещали написать эту историю, некоторые уже приступали к ней, но вскоре теряли силу, необходимую для того, чтобы жить у пределов мысли. Они возвращались на берег внешней жизни, в знакомые долины человеческого разума, «и снова все начинало мелькать, как прежде, перед их глазами».

Поистине трудно вопрошать свою душу и различать ее слабый, детский голос посреди бесполезных криков, окружающих ее. А между тем как мало интересны, когда о них подумаешь, все другие усилия духа и как далеко от нас проходит наша обыденная жизнь. Можно сказать, что на берегу внешней жизни, в пустые, рассеянные и праздные часы, проходят лишь наши двойники, ибо неподвижное место нашего существа и самое средоточие бытия находится в области души. Сюда надо спасаться беспрестанно. Все другое известно прежде, чем нам о том сообщили; здесь же мы узнаем более того, что может быть сообщено словами. Именно в то мгновение, когда прерывается речь и прячутся слова, наш беспокойный взор внезапно встречает, на расстоянии лет и веков, другой взор, который его терпеливо ждал на пути, ведущем к Богу. Одновременно мигают ресницы, глаза заволакиваются нежной и грозной влагой тождественной тайны, и мы познаем, что не одиноки на бесконечном пути…

Но какие книги говорят нам об этом средоточии жизни? Метафизики с трудом доходят до границ, а кого же мы встретим, перейдя ее? Немногих мистиков, которые теперь кажутся безумными, но которые, вероятно, представляли бы собою самую сущность человеческой мысли, если бы человек имел досуг и силу быть действительно человеком. Наша любовь к учителям обыкновенного разума — Канту, Спинозе, Шопенгауэру и некоторым другим — еще не причина, чтобы отвергать учителей иного разума, столь же братского, которому, быть может, суждено стать разумом будущего. В ожидании этого будущего они сообщили нам то, что было для нас необходимо. Откройте самых глубоких моралистов или обыкновенных психологов и вы прочтете слова о любви, ненависти, гордости и других страстях нашего сердца; все это может на мгновение нравиться нам, как цветы, оторванные от своих стеблей. Но наша действительная и неизменная жизнь проходит в тысяче верст от любви и в ста тысячах от гордости. Мы обладаем более глубоким и более неистощимым «я», нежели «я» страстей или чистого разума. Несущественно говорить о том, что мы испытываем, когда нас покидает наша возлюбленная. Она ушла, и плачут наши глаза, но не душа. Возможно, что душа восприняла событие и уже преобразила его в сияние, ибо все, что попадает в нее, начинает испускать лучи. Возможно также, что она не обратила на него внимания; если так, зачем о нем говорить? Надо предоставить эти мелочи тем, кто не чувствует, что жизнь глубока. Неужели вы думаете, что если я прочел сегодня Ларошфуко или Стендаля, то стал больше человеком, и что ангелы, к которым надо приближаться денно и нощно, найдут меня более прекрасным? Все, что не идет дальше опытной и каждодневной мудрости, не принадлежит нам и недостойно души нашей. Все, что можно постичь без трепета, унижает нас. Я едва улыбнусь, если вы докажете мне, что я поступил эгоистично, жертвуя даже честью и жизнью: что значит эгоизм в сравнении со столькими могущественными силами, которые, я чувствую, живут во мне неизъяснимой жизнью? Не у порога страстей обитают чистые законы нашего существования. Наступают моменты, когда явления обыкновенного сознания, которое можно назвать сознанием страстей или сознанием отношений первого порядка, не приносят нам более пользы и не достигают нашей жизни. Я согласен, что и это сознание может нас интересовать некоторыми своими сторонами и что необходимо знать его изгибы. Но это растение поверхностное, и его корни боятся великого центрального огня нашего бытия. Я могу совершить преступление, и в то же время наилегчайшее дуновение не поколеблет пламени этого огня; а с другой стороны, один обмененный взгляд, одна мысль, не успевшая еще расцвесть, одна минута, проведенная в безмолвии, могут закрутить этот огонь ужасным вихрем на дне его убежища и обрушить его на мою жизнь. Наша душа судит не так, как мы. Ее суждения — нечто произвольное и скрытое. Она может быть поражена дуновением и может противостоять буре. Надо искать того, что поражает ее. Все в этом, ибо в этом мы существуем.

Итак, возвращаясь к сознанию обыкновенному, владения которого находятся на большом расстоянии от нашей души, я хочу сказать, что знаю уже нескольких человек, которых, например, не поражает более великолепный рисунок ревности Отелло. Ей придают значение только в первых кругах человеческого бытия. Она продолжает быть удивительной, если позаботишься о том, чтобы не отпирать ни дверей ни окон; в противном же случае образ распадается во прах под дуновением того неведомого, что ждет снаружи.

Мы воспринимаем диалог Мавра и Дездемоны как нечто совершенное, но это не мешает нам мечтать о чем-то более глубоком.

Будет ли африканский воин обманут благородной венецианкой или нет, в нем все же есть другая жизнь. В моменты его самых жалких подозрений и самого грубого гнева вокруг его существа и в его душе несомненно происходят события в тысячу раз величественнее, и этих событий не в силах нарушить его рычание; под внешним волнением его ревности продолжается неизменное существование, на которое до сих пор человеческий гений указывал только мимоходом.

Не в этом ли таится источник грусти, которою дышат великие произведения? Поэты могли создавать их, только закрывая глаза на роковые пределы и налагая молчание на слишком суровые и многочисленные голоса своей души; иначе они не имели бы мужества творить. Нет ничего печальнее и обманчивее великого произведения, ибо ничто так ярко не обнаруживает бессилие человека постигнуть свое собственное величие и достоинство. Это сознание было бы слишком унизительно для нас, если бы какой-то голос не говорил нам, что прекраснейшее произведение искусства ничто в сравнении с сущностью нашей души.

«Душа, — говорит Эмерсон, — гораздо выше того, что можно о ней узнать, и гораздо мудрее всех своих поступков». Великий поэт открывает нам наше собственное значение, и в сравнили с этим нам кажется менее ценным то, что он осуществил. Лучшее, чему он нас мог научить, это пренебрежение ко всему, что он сделал. Шекспир увлекает нас за собой в такое возвышенное течение мысли, что внушает представление о богатстве, перед которым его богатство кажется бедностью. Мы чувствуем тогда, что его великие произведения, возносимые нами в иное время на вершину поэзии, которая существует по своим собственным законам и несомненно касается сущности вещей, не глубже, чем мимолетная тень прохожего, мелькнувшая на скале.