реклама
Бургер менюБургер меню

Морис Метерлинк – Том 2 (страница 18)

18

Бывали люди, которые приходили к нам и, ударяя по плечу, указывали пальцем на то, что происходит на ледниках тайны. Они не многочисленны. В продолжение этого века их было трое или четверо, а за все прошлые века не больше пяти или шести; и все, что они могли нам сказать, ничто перед тем, что есть, и тем, мимо чего не проходит без внимания душа. Но что до того! Разве мы не похожи на человека, потерявшего глаза в раннем детстве? Когда-то он видел несметные явления жизни, видел — солнце, море, леса. Теперь эти чудеса навсегда сохранились в его существе; если вы станете говорить о них, что вы можете ему сказать и что стóят ваши бедные слова рядом с лужайками, грозою и зарею, которые живут еще в глубине его мысли и плоти? И все-таки он будет вас слушать с пламенною радостью и изумлением, несмотря на то, что он все знает и что ваши слова представляют то, что ему известно, более несовершенно, чем стакан воды представляет большую реку: маленькие, бессильные фразы, выходящие из уст человека, озарят на мгновение океан, свет и темную листву, которые спали во мраке под его мертвыми веками.

Образы этого «трансцендентального я», о котором говорит Новалис, многочисленны, и каждый из моралистов-мистиков изучал всегда новый. Сведенборг, Паскаль, Новалис, Гелло и некоторые другие изучают наши сношения с бесконечно отвлеченным, утонченным и весьма отдаленным. Они ведут нас на горы, вершины которых кажутся нам неестественными и необитаемыми и где часто дышится с трудом. Гете ведет нашу душу на берег моря, называемого ясностью. Марк Аврелий усаживает ее на склонах человеческих холмов совершенной и усталой доброты, под слишком тяжелой листвой безнадежной покорности.

Карлейль, духовный брат Эмерсона, который в наш век подал нам голос в другом конце долины, показывает нам, точно при свете молний, единственно героические мгновения нашего существования, на мрачном и бурном фоне чего-то неведомого и чудовищного. Он ведет нас, подобно обезумевшему от грозы стаду, на покинутые и сожженные пастбища. Он толкает нас в самую глубину мрака, который он открыл, преисполненный радости, и который освещается только мелькающей буйною звездою героев; там, со злобным смехом, он покидает нас в добычу тайнам. Но вот рядом с ним выступает Эмерсон, — добрый, вставший с зарею пастырь бледных и зеленых равнин нового оптимизма — естественный и правдоподобный. Он не ведет нас в сторону пропастей. Он не заставляет нас выступать из скромного узкого круга, потому что ледники, море, вечные снега, так же как дворец, хлев, и погасшая жаровня бедняка, и постель больного, равно живут под одним и тем же небом, озаряются теми же планетами и покорствуют тем же бесконечным силам.

Он пришел для множества людей в ту минуту, когда приход его был необходим, когда явилась настоятельная потребность в новых объяснениях. Героические поступки перестали быть очевидными, время отречения еще не вернулось. Осталась лишь каждодневная жизнь, а между тем мы не можем жить без величия. Эмерсон придал почти достаточную значительность этой жизни, уже лишенной своих прежних горизонтов. Ему, может быть, удалось показать нам, что она достаточно странная, глубокая и великая и не имеет надобности в другой цели, кроме себя самой. Он не более сведущ, тем другие, но он вещает с большой смелостью и он доверяет тайнам. Надо жить, о, все вы, которые проводят дни и годы в бездействии, без мыслей и света, — ибо ваша жизнь, несмотря на все, непостижима и божественна. Надо жить, потому что никто не имеет права уклоняться от духовных событий повседневности. Надо жить, потому что нет часов без внутреннего чуда и без неизреченного значения. Надо жить, потому что нет поступка, слова, жеста, которые бы не были подчинены неизъяснимым требованиям в этом мире, «где столько вещей, которые нужно совершить, и мало таких, которые нужно знать». Нет ни большой, ни маленькой жизни, и поступки Регула или Леонида не будут иметь никакого преимущественного значения, если я сравню их с одним мгновением тайного существования моей души. Совершила ли она то, что они сделали, или нет, для нее безразлично. Душа Регула, когда он возвращался в Карфаген, была, по всей вероятности, так же рассеяна и равнодушна, как душа работника, отправляющегося на фабрику. Она слишком далека от всех наших поступков, она слишком далека от наших мыслей.

Она живет одиноко в глубине нас, жизнью, о которой не говорит; а с высоты, где она царствует, разновидность существований уже не различается. Мы живем, обремененные тяжестью нашей души, и нет соразмерности между ею и нами. Она, быть может, никогда не думает о том, что мы делаем, и это читается на наших лицах. Если бы можно было спросить у разумного существа какого-нибудь другого мира, каковым кажется ему в общем выражение человеческого лица, то оно, увидя людей в их радости, в горе и в беспокойстве, по всей вероятности, ответило бы: «У них вид, как будто они думают о чем-то другом». Будьте велики, будьте мудры, будьте красноречивы. Душа бедняка, протягивающего на мосту руку, не будет вам завидовать; но ваша душа, быть может, завидует ее молчанию. Герой нуждается в одобрении обыкновенного человека, но обыкновенный человек не ищет одобрения героя и проводит свою жизнь без тревоги, как тот, чьи сокровища скрыты в верном месте. «Когда говорит Сократ, — заявляет Эмерсон, — Лизис и Менексен не испытывают никакого стыда от своего молчания. Они так же велики. И Сократ отдает им должное и в то время, как говорит, любит их, ибо каждый человек есть та самая правда, которую членораздельно выражает оратор. Но в ораторе, именно потому, что он может членораздельно говорить о ней, правда эта как будто менее живая, чем в других; и потому-то он обращается к этим молчаливым и удивительным слушателям еще с большею снисходительностью и уважением».

Человек жаждет объяснений. Надо показывать ему его жизнь. Он радуется, когда находит где-нибудь верное объяснение маленького движения, сделанного им двадцать пять лет тому назад. Эмерсон не объясняет маленьких движений. Он рассматривает главные положения нашей обыкновенной жизни. Вы не найдете у него вечной мысли Марка Аврелия. Но Марк Аврелий — это мысль по преимуществу. К тому же, кто из нас ведет жизнь Марка Аврелия? У Эмерсона выведен человек и ничего более. Он не увеличен произвольно, а только приближен к нам более обыкновенного. Это Иван, который подрезывает свои деревья, Петр, который сколачивает себе дом; это вы, говорящие мне о жатве, это я, протягивающий вам руку, но мы поставлены в такое положение, когда должны касаться богов, и мы изумлены тем, что делаем.

Мы не знали, что все могущество души присутствовало в нас, что все законы вселенной окружили нас, и мы оборачиваемся друг к другу и безмолвно глядим, как люди, которые увидели чудо. Эмерсон пришел, чтобы с простотой возвестить это всегда одинаковое и таинственное величие нашей жизни. Он окружает нас молчанием и удивлением. Он бросил светлый луч на шаги ремесленника, выходящего из своей мастерской. Он показал нам все силы неба и земли, поддерживающие порог, у которого двое соседей беседуют о падающем дожде или о поднявшемся ветре; он показывает нам образ Бога. Он ближе, чем другие, к обыкновенной жизни. Он возвещает о ней внимательнее, неустаннее, честнее, вдумчивее и, быть может, человечнее, чем другие. Он мудрец обыкновенных дней, а обыкновенные дни — сущность нашей жизни. Не один год протекает без страстей, без подвигов, без чуда. Учитесь почитать невеликие часы вашей жизни. Если я мог поступить сегодня, как Марк Аврелий, то не подчеркивайте моих действий, ибо я знаю сам, что произошло ничто необычайное. Но если мне кажется, что я потерял день в ничтожных предприятиях, а вы сможете показать мне, что я жил в то же время так же глубоко, как герой, и что душа моя не потеряла своих прав, — вы сделаете для меня больше, чем если убедите меня, что я должен снести жизнь своему врагу: вы усилите во мне величие и желание жизни, и завтра, быть может, благодаря вам, я поведу жизнь, достойную уважения.

VIII. Новалис[3][4]

«Люди идут разными путями; кто следит за ними и сравнивает их, тот увидит, как зарождаются странные образы», — говорит наш автор. Из таких людей я выбрал троих, пути которых, ведут нас на три различные вершины. На горизонте произведений Рюисбрека открывались наиболее далекие голубоватые вершины души, в то время как в произведениях Эмерсона неправильно закруглялись более скромные вершины нашей сердечной жизни. Здесь же, у Новалиса, мы находимся на острых и часто опасных хребтах мысли; но в промежутках между зеленоватыми выступами этих скал есть приюты, полные чарующей тени, где воздух неизменно чист, как кристалл.

Удивительно, до чего пути человеческой души расходятся в стремлении к недоступному. Проследим дороги тех трех людей, которых я назвал. Все они, каждый в другом направлении, пошли далеко за достоверные пределы обыкновенного сознания; и душа каждого из них встретила истины, которые не похожи одна на другую, но которые мы должны принять, как встретившихся блуждающих сестер. Скрытая истина есть то, чем мы живы. Мы ее бессознательные и безмолвные рабы и чувствуем себя связанными, пока она еще скрыта. Но едва только один из тех удивительных людей, которые составляют как бы щупальца многообразно-единой человеческой души, улавливает нечто в потемках, как последний между нами, благодаря какому-то внезапному необъяснимому потрясению, уже чувствует себя от чего-то освобожденным, новая истина, более высокая, более чистая, более таинственная, занимает тогда место той, которая увидела, что она открыта, и бежит без возврата; и душа всех, не подавая никаких наружных признаков, провозглашает более светлую эру и справляет глубокое празднество, в котором мы принимаем лишь запоздалое и далекое участие. И я верю, что именно таким образом душа поднимается и приближается к цели, которая ей одной известна.